елию, о котором они понятия не имели даже в своей небольшой густонаселенной стране с хорошо возделанной землей. Окрест возвышались дикие горы, а земля, на которой им предстояло жить, была покрыта густыми лесами. Правда, неподалеку располагалось маленькое английское селение, но в округе, а то и прямо по их участкам шныряли индейцы. К счастью, настоящей враждебности они не выказывали, но вид у них был устрашающий.
Впрочем, наши голландцы были людьми крепкими и, обменяв, что могли, на топоры, ножи и секиры, принялись, следуя советам англичан, валить лес. Каждая семья построила себе грубую бревенчатую хижину, а сообща воздвигли еще один дом, побольше, — для церкви. В первый воскресный день в этой церкви, на рубленых скамьях, еще не очищенных от коры, эти люди собрались, чтобы воздать хвалу Господу, ради которого они пожертвовали столь многим. Немало из их числа ушло за эти первые два года, ибо тогдашние лишения оказались слишком велики как для тех, кто постарше, гак и для тех, кто был избалован городской жизнью. Оказалось, что сейчас славили Господа только люди от пятидесяти до шестидесяти лет, и во время молитвы слезы катились по их щекам. Их пастор был все еще с ними, до жалости постаревший, но по-прежнему неукротимый. На следующий год он тоже умер.
Сколько дел надо было переделать в эти первые годы! Им надо было расчистить поля и засадить их, чтобы прокормиться. Сначала срубили деревья и вывезли их с помощью лошадей и людей, шедших в одной упряжке, пни же оставались нетронутыми, пока не кончились более срочные сев и сбор урожая. Затем, когда наступила зима, большие пни вырыли, и люди и лошади, со стонами, тяжело дыша, выволокли их с полей. Их взгромоздили с одной стороны поля, и получился забор. Работа эта была адова. Вскоре среди поселенцев не осталось ни одного человека, воспитанного в городе, кроме Германуса. При его сложении он был слишком слаб для работы, требовавшей прежде всего мускульной силы, и, вопреки всему, сохранял прежнюю утонченность, чтобы не сказать щегольской вид. Он и здесь, в этой глухомани, занимался своим ремеслом, и все, у кого были часы, время от времени приносили их к нему, даже издалека.
Германус, его жена и дети жили в бревенчатом доме, примыкавшем к дому его родителей. Из неустрашимой маленькой парижанки вышла замечательная первооткрывательница. Она с улыбкой встречала любые трудности, она оставалась веселой, легкой на подъем, ловкой, практичной и пылкой, справлявшейся со всем на свете, так что дом у нее был безукоризненно чистым, а дети-погодки ухожены — три девочки, родившиеся после Корнелиуса, а потом еще один сын. После этого Господь несколько лет не давал им детей.
Эта маленькая женщина всю жизнь обожала своего мужа. Она считала его существом утонченным, слишком утонченным для этой жизни. Вот она сама — дело другое. Кто-то ведь должен стряпать, шить, заботиться о детях; женщины извечно исполняли эти обязанности, и она не должна была составлять исключения. Она трудолюбиво копалась на клочке земли, бывшим их огородом, она готова была прошагать десять миль до деревни, чтобы принести оттуда курицу-несушку и шесть свежих яиц для будущего курятника. Ее огорчало, что пруд-то был, а добыть утиных яиц было негде — во Франции утки были так хороши! Каждый день она стирала и гладила рубашку для мужа — рубашку из белого полотна, которую сама же и сшила. По утрам он вставал не раньше восьми и для него всегда была приготовлена чашка шоколада, которую он выпивал перед завтраком. Ему просто в голову не приходило, что, прежде чем он усаживался за свой кофе с бисквитами, она успевала переделать половину домашних дел. Она обожала его и восхищалась его джентльменскими манерами, его бодрым видом, его гладко выбритыми щеками и его чистой рубахой и воротничком. Во всем поселении не было никого ему подобного.
Не в пример флегматичным голландкам маленькая француженка, можно сказать, приспособилась к этой дикой местности и научилась превращать пустыню в ухоженный французский сад. Она, где могла, собирала саженцы. Создавалось впечатление, что она просто не способна вернуться из гостей без очередного корневища, заботливо повязанного косынкой. Ее семья была досыта накормлена овощами, цыплятами и яйцами, и она уговорила соседа-англичанина уступить ей телочку при условии, что она будет обшивать его семью; так что они среди первых начали пить молоко.
Она так по-деловому и весело расправлялась с дикими зарослями, что можно было подумать, будто ей это не стоит никаких усилий. Но вот однажды она вернулась домой с картофельной делянки и тут же, с порога, бросила взгляд на ребенка, который спал в колыбельке, выточенной из бревна, — проверить, все ли в порядке. Ребенок спал, однако, к ужасу матери, поперек его лежала гремучая змея, медленно и лениво свиваясь в кольца и снова растягиваясь. Мать, теряя сознание, прислонилась к притолоке у двери. Ее быстрый ум приказал ей молча замереть. Но что, если ребенок проснется или повернется во сне? Она молча опустилась на порог и стала ждать, ослабев от страха, молясь в отчаянии. Так она и сидела, а змея лениво распрямлялась. Солнце поднималось все выше, и приближалось время, когда все вернутся домой на обед. Она продолжала молиться. Наконец змея с ленивым равнодушием начала двигаться и скользнула через край колыбели на земляной пол, а оттуда — к расщелине между двумя бревнами.
В этот момент гнев охватил бесстрашную маленькую мать. С мотыгой, которую она так и не выпускала из рук, она кинулась на змею и с воплями стала наносить ей удары.
Когда Германус вошел во двор, она со слезами на глазах лежала, обессилевшая, на земле рядом с изрубленной змеей, а ребенок уже проснулся и мирно играл. В первый раз Германус видел ее плачущей.
Следующая родилась Керри, и в этом ребенке воплотились лучшие черты его матери: житейская мудрость, веселый нрав, здравомыслие, храбрость, гибкость натуры, страстность и душевная стойкость.
Жизнь голландского поселения начала понемногу вписываться в американскую жизнь. Голландцы шли на это сознательно, по своей воле, хотя среди тех, кто был постарше, даже временами у mynheer'a Штультинга, просыпалась тоска по родине с ее уютом и спокойствием. Для него большим ударом была кончина пастора, настигшая их спустя год, и он так и не смог найти ему замену ни в ком, кто притязал на эго место.
Труднее всего было перенести известие о том, что, буквально через полгода после того как они покинули родной дом, правительство пересмотрело свою политику и предоставило свободу совести всем гражданам. Если б у них хватило еще чуточку терпения, — не было бы всех этих трудностей, этого изнуряющего копания в земле, этих смертей. Нашлись люди, которые обвиняли mynheer'a Штультинга в излишней горячности. Он обращал на них взор, полный мольбы и смирения, глубоко огорченный своей поспешностью, и только шептал пересохшими губами: «Но ведь все это ради Бога и свободы!»
И тут его добрая жена пришла ему на помощь, выступила против обвинителей, и в молитвенном собрании в первый и последний раз услышали ее мягкий голос: «Кто же мог это предвидеть? Всепрощающий Господь знает теперь, что мы отказались от всего ради того, чтобы последовать за ним. Теперь он знает, что мы собой представляем. Мы себя оправдали. И кто из вас потерял больше моего мужа и кто из вас потерял больше, чем я, у которых был хороший дом с двенадцатью комнатами и фарфоровый камин в каждой комнате?»
Все это было правдой, и ничего больше не было сказано, пока mynheer не произнес наконец: «Возвращаться назад не имеет смысла. Нам остается только идти прежним путем. Мы должны стать частью этого нового народа. Научим наших детей языку этой страны и сами, как сумеем, ему научимся. Подчинимся ее законам, сделаемся ее гражданами и не будем отныне гражданами старой своей страны».
По этому пути они и пошли.
Mynheer мечтал, что в один прекрасный день, прежде чем умереть, он ступит на порог построенного им дома, точно такого, как в Голландии, и это, думал он, поможет ему не убиваться о прошлом. Ему хотелось этого тем больше, что он видел, как жаждет его жена жить в настоящем доме и насколько ей не по себе в грубых бревенчатых комнатах.
Земля у них была плодородная, старшие сыновья mynheer'a хорошо ее обрабатывали, и через несколько лет помимо пищи, необходимой для пропитания, у них из года в год начало оставаться еще немного денег. Леса было в изобилии, в английском поселке была небольшая лесопилка, и mynheer решил построить дом, какой он хотел. Начертав план, он рьяно взялся за дело, сыновья помогали ему в свободное время, и он с восторгом наблюдал, как его старая добрая жена, столь терпеливо сносившая все лишения, радуется этому дому.
Они построили дом на краю поселка, прекрасный двенадцатикомнатный деревянный дом с гладкими полами, оштукатуренными и оклеенными обоями стенами, — настоящий городской дом. Дерево они брали с собственной земли, а за работу, которую не могли выполнить сами, что-то делали для других. Но строительство заняло долгое время, больше двух лет, и еще до того, как оно было окончено, наступила вторая для них зима, лютая зима в горах. Mynheer, стоявший однажды на ветру и смотревший, как идет работа, простудился и, прежде чем они поняли, как серьезно он болен, пришел его смертный час. Той же зимой его жена, потерявшая интерес к строящемуся дому, угасла и спокойно ушла из жизни.
Эти двое, прежде чем покинуть эту новую для них страну ради другого мира, еще более нового, смотрели, бывало, на лежавшую в колыбели свою внучку Керри, о чем она не помнила. Но в мозгу ее и в плоти оставался их отпечаток.
Зимой 1858 года поселенцев охватила волна разочарований. Урожай оказался плохим, и часть поселенцев решила покончить с фермерством и перебраться в город, чтобы подыскать там себе занятие. Среди них были два старших сына mynheer'a — они уехали, забрав всех домочадцев. Остались только Германус со своим семейством да недостроенный дом.
Но его первенцу, родившемуся еще в старой стране, было уже около пятнадцати лет; он был для своего возраста очень умен, обладал чувством ответственности, и с его помощью, привлекая к делу, когда удавалось, помощников со стороны, Германус достроил дом, и они в него переехали. Керри в ту пору было два года, и ее ранние воспоминания были связаны с этим новым домом и его большими, квадратными, незаставленными комнатами.