Чья-то смерть — страница 9 из 17

В Париже три женщины возвращались от продавца венков. Они шли в ряд, оживленно беседуя. Сперва они говорили о своей покупке.

— А ведь венок красивый!

— И за такую цену!

— Ну, это все-таки деньги.

— Помилуйте, лучше нигде не найдете.

— Большой, но изящный.

— И с надписью будет очень эффектно.

— Когда он его принесет?

— Завтра с утра.

— Если не опоздает.

— Нет, он обещал, поклялся.

— В котором часу похороны?

— В полдень, как будто.

— Ждут кого-нибудь из родных?

— Не знаю.

— Мне кажется, что да. Во всяком случае, швейцар послал сегодня телеграмму.

— Так у него была где-нибудь родня?

— Да, отец и мать.

— Ну, конечно, какие глупости, мне двадцать раз говорили.

— Но они живут очень далеко?

— На юге.

— И потом они старые, должно быть. В такие годы они не поедут. Подумайте, какое путешествие!


Старик Годар нашел сперва, что ему удобно сидеть. «Удобнее, чем в дилижансе, — подумал он. — Шире, не так жестко». Но скоро его поза его утомила, и он зашевелился, чувствуя, что затекает тело. «И подумать, что придется так сидеть двенадцать часов!» Он испугался. «А когда я выйду на станции, еще не конец! Надо будет отыскивать улицу и номер». Париж представился ему очень далеким, сын — дальше всякого горизонта. Чтобы запастись терпением, он стал думать о том, как проводил ночи в стойле, когда корова должна была телиться; заря всегда настанет, но нечего ее поджидать, как счастливый случай.

Он решил спать и забился в угол.

Три женщины задержались у швейцара, чтобы рассказать ему о покупке; он выслушал подробности довольно холодно. Эта подписка, этот венок ему надоели; в сущности, он не мог не одобрять почина жильцов; но его слишком мало привлекли к делу; подписной лист, сбор, заказ — все произошло без него.

«Я здесь ничто, — думал он. — Я годен только на то, чтобы подметать лестницу».

Такое отношение было ему особенно досадно именно в данном случае.

Ни у кого не было столько прав на покойника, как у него. «Я первый его нашел; это я открыл дверь; я вошел в комнату я почти присутствовал при его смерти, и сказал об этом им всем. Без меня они и сейчас бы ничего не знали. И я же известил семью, послал телеграмму». Ему было горько, как человеку, которого ограбили и счастье которого делят меж собой.

Женщины остановились во втором этаже, где жила одна из них; тесно сдвинув тела, они разговаривали шепотом, чтобы не беспокоить соседей, а главное — чтобы лучше чувствовать, что они вместе.

Где-то часы отсчитали время; звук проходил сквозь толщу души и выходил уже измененный. Дама из второго этажа попрощалась со своими спутницами; те начали подниматься не спеша и остановились на следующей площадке.

Они больше не находили слов; им хотелось молчать; но они боялись расстаться. Обе они одновременно думали о смерти, о том непостигаемом, что называют — умереть; и они испытывали нежность к тому, что как будто противоречит смерти; они чувствовали себя гораздо дальше от смерти, будучи рядом. Им казалось, что, расставаясь, они бы уступили силам ночи: по лестнице поднималась холодная струя; проникавший снаружи напор становился осью дома.

Женщины стояли, прислонясь к перилам, и смотрели друг на друга слегка растерянными глазами; им бы хотелось быть дочерьми одного и того же отца, вместе войти в ту же дверь или стоять, обнявшись, на черной площадке, назло порыву смерти.

Они трижды повторили: «Пора», — и продолжали смотреть друг на друга. Одна из них прошептала: «Боже мой!» Они прислушивались ко времени, слушали, как оно идет; они невольно считали минуты, тогда как там, на улице, они замечали только, что присутствуют при одном и том же. Наконец они произнесли: «До свидания!» — пожали друг другу руку и направились к разным дверям.

Старик, забившись в угол вагона, принуждал себя не подымать век, чтобы спать; сначала все оставалось по-прежнему; мысли были на том же месте или же двигались, как раньше; он все так же был в купе, которое видел ясно, словно глазами, и в котором ощущал всех людей, каждого в отдельности. Потом мелькнуло воспоминание о деревенской дороге, появилось снова, всплыло несколько раз, непроизвольно; то была не вся дорога, а поворот, где стоит крест с накипью извести; крест вырос, вытеснил дорогу, окружился часовней; все стало рыночной площадью с сидящими крестьянками; убежавшие коровы неслись вскачь перед барабанящими солдатами. Купе отходило, отодвигаемое видениями; оно еще окружало старика, но издали, слабым и разорванным обхватом.

А там, дом все глубже открывался ежедневной ране ночи и медленно уступал людей их сну.

В комнате шестого этажа пожилая дама легла сразу после ужина и уснула уже в девять часов. Как всегда, густой туман, кишевший снами без очертаний, понемногу отогнал ее сознание; у нее не было настоящих снов; ее душа не возносилась, а падала, как пьяница в грязь.

Девочка в третьем этаже уснула несколькими мгновениями позже; сразу схваченная и унесенная суматохой видений. Потом другая девочка; потом во втором этаже одна из дам, покупавших венок.

Захотелось спать на чердаке; в четвертом этаже, в семье банковского рассыльного. Понемногу душа, свернутая днем в клубок, разматывалась; сон постиг детей мясника и молодую женщину, которая жила одна. Глаза закрывались, уши глохли; люди переставали что-либо знать. Уснул юноша во втором этаже. Уснула женщина в третьем. Тогда сон настал во всем этаже; все три семьи отошли от лампы, потом погасили ее.

В лавке мясник завернул последний газовый рожок и прошел к себе, через комнату, где спали дети. Он посмотрел на них, подышал их сном, от которого у него вдруг явилось желание лечь, как-то смешанное с отвращением и грустью.

В пятом этаже женщина легла в кровать и решила ни о чем больше не думать; но не могла забыть о трупе, гнившем за перегородкой. Сперва она представила себе Жака Годара в его комнате, таким, каким его нашли утром; она опять увидела маленькую группу людей, трепетавшую вокруг мертвого и походившую на него. Это воспоминание не было таким уж тяжелым. Но ею скоро овладела мысль о неподвижном, зеленоватом теле в гробу; она рисовала себе внутреннее сочетание, кишение, зловонное кипение и, хуже всего, ужас разлагающегося мяса. Она зарывалась лицом в подушку; она извлекала из своей памяти самые лучезарные видения, залитые солнцем дни, привалы под ветвями, деревенские гостиницы с нежной жимолостью. Когда она уснула, она видела Жака Годара окоченевшим, с губами, пенящимися коричневой слюной.

В четвертом этаже молодой человек остался один у лампы, когда его семья разошлась на ночь. Он решил написать длинное письмо женщине, которую любил, и выразить чувство, которое испытываешь, нежно любя вечером кого-нибудь далекого. Он ощущал замирание дома и липкое расползание сна; он пристально глядел на бумагу, на чернильницу, на огонь; он перебирал слова и ни одно из них не решался выбрать; минутами он гордился тем, что не спит; он говорил себе: «Я один останусь бодрствовать». Он чувствовал себя шире и глубже прежнего; и его душа, как хрупкая жердочка, качалась от великого волнения ночи.

Но веки его начинали мигать; понемногу он увязал в оцепенении дома; его кровать казалась ему далеким и несравненным счастием. Поначалу он боролся; он пристально смотрел на белую страницу; он сурово хмурил лоб и теребил усы. Он старался не дать разбрестись своей душе, он обступал ее и сгонял в кучу, как стадо овец. Но она все-таки рассыпалась; он хватал какую-нибудь мысль и с силой сжимал ее, чтобы предотвратить разброд; но она вдруг искажалась, расстилалась видениями, превращалась в бег грамас. Что-то шептало: «Теперь не время писать письма. Люди спят. Разве завтра не будет дня?»

Он зевнул, закрыл глаза, потом снова резко открыл их, раздосадованный тем, что уснул на минуту, и все же уверенный, что опять заснет. Он думал о постели, как о драгоценной награде, которой он не заслужил. На бумаге покоились три мягкие строчки. Он перестал бороться. «Нечего делать! Окончу завтра. Жаль, у меня было, что сказать. Когда я не дома, мне не хочется спать, я могу провести пять часов кряду без сна и не заметить этого. А здесь ничего не могу поделать».

Старик спал в углу вагона; он не забыл об остальных пассажирах; но вокруг него дрожало его прошлое. Медленно подплыл образ сына; Жак не был ни живой, ни мертвый и даже плохо отличался от отца; оба они составляли одно смутное, сонное существо, которое беспокоила тряска.

Женщина в пятом этаже сперва дремала без снов; ее душа походила на комнату, где накурено. Понемногу в этой лиловой мгле зажглись свечи; на подмостках замерцал еловый гроб. И появился Жак Годар, сгорбленный, в темном платье; он стал ходить вокруг гроба, порой останавливаясь, чтобы лучше его разглядеть. Вдруг, одним дуновением, он погасил все свечи. Женщина проснулась от ужаса, расширила зрачки и увидела, что кругом только ночь.

В третьем этаже, улыбаясь, спала девочка; левой рукой она зажала простыню и ей казалось, что она несет большой лист бумаги и обходит с ним жильцов; она крепко держала лист, но боялась прижимать его к телу, чтобы не помять.

Часов в одиннадцать мяснику приснилось, что он перед дверью лавки беседует с Жаком Годаром; они говорили о погоде, о торговле, о разных профессиях.

Потом, без того чтобы что-либо изменилось, Жак Годар заявил, что он умер; мясник нисколько этому не удивился, и они продолжали беседу.

В соседней комнате ласкались мужчина и женщина; они были рядом, обнаженные, чета, одетая теплотой постели. Немного усталые, они ждали, чтобы возродились их желания; руки женщины медленно скользили по груди и по спине мужчины. Она была счастлива и не утолена, она любила и чтила это тело, более сильное, чем ее; но она думала о других объятиях и представляла себе других мужчин; она старалась вообразить, что она чувствовала бы в их руках. «Странно, должно быть, отдаваться очень высокому, или толстому, или уже старому». Она вспомнила, что у них в доме умер пожилой господин; она увидела Годара и вздрогнула.