Остатков хватило на сытный, тяжелый завтрак. Жаль только без чаю. Что ж дальше делать?
В дверь постучали.
— Еремки нет у вас, студент? — девица из сельсовета заглянула, любопытствуя.
— Да он собирался уйти, вроде, — Никифоров оправил на себе одежку, смахнул за окно крошки.
— Должен был меня сначала дождаться, — Клава и сердилась, и улыбалась. Чему? Ничего смешного. Сажа у него на носу, что ли? По простоте улыбается, из бабьего интересу. — А вы тут один ночью спали?
— С кем же мне спать еще? — сказал и покраснел, вышло двусмысленно. Клавка так и прыснула.
— И не боялись?
— Чего?
— Некоторые боятся. Ночью прийти сюда — самый страшный спор раньше был. Кто из парней решался, год потом хвастал.
— Суеверия, — хотелось говорить и говорить, но вот о чем?
— Вы городской, с понятием, а у нас темных много. Комсомольцы боролись с предрассудками, Аля… — она запнулась. — Мне к ней надо, а то придет дядя Василь.
— Он вам… он тебе дядя?
— Троюродный. В селе каждый, почитай, кому-нибудь да родня. Так я пойду, — сказала она полувопросительно, но и как-то… нехотя? дразняще?
Никифоров подумал немножко и пошел вслед за ней.
— Куда он ее задевал? — Клава искала что-то, больше глазами.
— Что задевал?
— Да тетрадь, писать в которую.
— Дай, я посмотрю, — Никифоров подошел к гробу, дыша осторожно, еле-еле.
Тетрадь лежала рядом, около матерчатой звезды, сейчас выглядевшей довольно невзрачно.
— Вот она.
— Ой, спасибочки, — Клава непритворно обрадовалась. Или притворно? — Вы дышите, дышите, здесь покойники не пахнут долго.
— Я… я ничего… От холода?
— Воздух такой. Знаете, тут раньше даже мощи были, потом их выбросили, а в раку героя гражданской войны положили, и он неделю пролежал, тоже летом, и совсем-совсем никакого запаха не было. От сухости, и селитра в воздухе растворена, нам объясняли. Только потом оказалось, что он совсем не герой, а как раз наоборот, беляк. — Правда?
— Да, а раку в подвалы спрятали. Или еще куда, не знаю.
— Подвалы?
— Да, под нами. Только глубоко. Видите, какая она?
Пришлось посмотреть. Действительно, будто спит. Даже кажется, посвежела, вчера бледнее была.
— Ну, молодежь, настроение боевое?
Никифоров вздрогнул, Василь подошел тихо, совсем неслышно.
— Ты, Клавка, побудь здесь, а нам с товарищем Никифоровым потолковать нужно. Дело есть, — они прошли под яблоньку.
— Какое дело? — Никифоров спросил бодро, как и должно молодому комсомольцу.
— Да так я, нарочно сказал. А то уболтает она тебя. Хорошая девка Клавка, но… Ты-то как?
— Хорошо, а что?
— Спалось на новом месте нормально, клопы не мучили, блохи?
— Нет, ничего.
— Ну и лады. А Еремка где?
— Ушел, наверное, он мне говорил…
— Насчет дядьки, знаю. Пойдем, позавтракаем.
Завтракали они в доме товарища Купы.
— Сам он спозаранку в сельсовете. Не такой товарищ Купа человек — о долге, о работе забыть, — завтрак был скудный, кружка кислого молока да черствый хлеб, но Василь и это ел в удовольствие. Пришлось из вежливости съесть — все.
— А дело вообще-то есть. И людей поближе узнаешь, — Василь достал планшетку, повесил на плечо. — По коням, молодцы.
Делом оказалась подписка людей на Индустриальный заем. Приходили на виноградники, и Василь начинал обстоятельную беседу. До середины мало кто выдерживал, хмуро, невесело, но — подписывались. Заминка вышла на четвертом селянине.
— Ну как, будем подписываться на сто, или пожлобимся, остановимся на восьмидесяти?
Мужик, большой, степенный, продолжал работать работу.
— Чего призадумался, Николаич?
— Ты, Василь, у нас вроде как барин. Барин Дай-дай. Ходишь и оброки выколачиваешь. Только оброки эти нигде не записаны. Что положено по закону, то отдаю, а лишнего — шалишь.
— Сам шалишь, братец. Генеральной линии не понимаешь, или так… придуриваешься?
— На то времени нет. А линия такая — обогащайтесь, не слыхал? Кто работать не ленив, жить по-людски должен. У меня твоих бумажек заемных — по горло. Хватит, пора и честь понять.
— Эх, Николаич, Николаич, не я ж те займы придумываю. Их сверху спускают, — Никифоров видел, что Василь зол, но крепится.
— В кулак пусть спускают, коли приспичило, а мне тот заем без надобности.
— Как хочешь. Неволить не могу. Страна и без твоих денег проживет, а вот ты… Пожалеешь, грызть землю будешь, да поздно.
— Не пугай. Возьму, не возьму — едино, как повернется, так и выйдет. Сможете, все заберете, но сам я вам не поддамся.
— Заберем, придет время.
— Вижу, не терпится. А знай, это пока я здесь, земля — добро. У тебя ж да других нищебродов добро прахом пойдет, с голоду пухнуть станете.
— Поговори, поговори… Договоришься…
Они пошли прочь. Внезапно Василь подмигнул:
— Видишь, заядлый какой. Сам себе вред делает. Я тебя сюда специально привел, чтобы видел — ненавидят нас и власть нашу. Одни поумнее, молча, а Николаич вслух. Ничего, терпят их до срока…
— Долго будут терпеть?
— Тебе в городе виднее должно быть. Думаю, кончается их время, кончается, оттого и лютуют. Помимо Али-то у нас еще четверо за год пропали.
— Как — пропали?
— А сгинули. Кто говорит, в город ушли, за лучшей долей, да пустое. Не те ребята, чтобы тайком, воровски сбегать. Аля наша верховодила, ее тоже…
— Найдут, может быть.
— А не найдут — все ответят. Я ведь не просто хожу, на заем подписываю, я им в самое нутро смотрю. Не отвертятся. И ты смотри, вдруг чего да приметишь, глаз свежий.
— Буду, — хотя что он может приметить? Сыщицкие книжки Никифоров любил, у него была стопочка, старых, еще дореволюционных, с ятями — Ник Картер, Шерлок Холмс, Видок, затертых, пахнувших особо, отлично от, скажем, учебников. Но книжки книжками, а на самом деле никто ведь не скажет при нем, мол, я убил…
— Я имею ввиду, кто агитацию против колхозов вести начнет, против власти советской. Из них вражина, запугать хочет.
— Буду, — только и повторил Никифоров.
— То я так, на всякий случай, — они сидели на скамейке у сельсовета, люди, что проходили мимо, здоровкались, узнаваемо смотрели на Никифорова и шли дальше. Мало людей. День рабочий, но кому-то справка нужна, другому выписка, третьему еще что-нибудь. Клавы сейчас нет, товарищ Купа отпустил ее, одному легче, — все это Василь рассказывал, как своему.
— Я постараюсь.
— А пока — осматривайся. С ребятами нашими сойдись ближе. Ты городской, одни робеют, а другие, наоборот, задирать попробуют, но ты не бойся, комса любому юшку пустит.
С таким напутствием Никифоров и остался. Одиночества он не любил раньше больше теоретически, как признак буржуазного индивидуализма. Откуда одиночеству в городе взяться? А тут — почувствовал. И ему не понравилось. Права теория.
Так и слоняться? Или возвращаться в церковь и до обеда… А что, собственно, делать до обеда?
— Меня дядя Василь до тебя послал, — как-то одновременно и независимо и застенчиво сказал паренек. Одет совсем по-простому, с котомкой на плече, просто ходок-богомолец со старой картинки. Возник он — ниоткуда, только что Никифоров был один, и вот — здрасьте!
Последнее слово он, кажется, сказал вслух, потому что паренек ответил:
— Здравствуй, здравствуй. Фимка я, Ефим, то есть.
Да, один из вчерашних припомнил Никифоров.
— Дядя Василь?
— Он самый. Покажи, говорит, студенту село наше, округу, познакомь с ребятами. Только сейчас работают все. Попозже, к вечеру, разве…
— Чего ж, Фима, не работаешь?
— Так — общественное поручение!
— Какое?
— Да ты.
— Ага, — Никифоров почувствовал себя странно. С одной стороны, вроде и лестно, почет, а с другой…
— Тогда что будем делать?
— Дядя Василь думает, может, на речку сначала, — интонация была не вопросительная. Сказано, и все, ясно.
— На речку можно, — Никифоров уцепился за это «сначала». А дальше он и сам решит, что делать.
Речка оказалась верстах в двух от края села, а сколько до края пришлось топать… По пути опять пристал кабыздох, Никифоров обрадовался, и собачка — тоже. Фимка, впрочем, оказался болтливым пареньком, и Никифоров даже не заметил, как они дошли.
— Вот она, речка наша. Шаршок называется.
Речка Никифорову понравилась. Неширокая, спокойная, по берегам сплошь деревья. Ивы, что ли, в ботанике он был слабоват, знал клен, дуб и березу наверное, а в остальных путался.
— Рыбы, наверное, много?
— Водится, — Фимка провел его к месту, откуда удобно было входить в реку.
— У нас многие любят рыбачить, да времени нет.
Вода, чистая и ласковая, не хотела отпускать. Купались они до синевы, до зубной дроби, и теперь Никифорову идея Василя представлялась самой удачной. Особенно, когда из котомки Фимка достал обед, что мир предназначил одному Никифорову, но управились едва вдвоем.
— Хорошо тут у вас, — лежа на траве, он жевал запеканку со свежим, жирным творогом. Изюму тоже не пожалели. Еще бы, виноградный край.
— Скучно, — Фимка ел медленно, как бы нехотя, разве что компанию поддержать, но подбирал каждую крошку. Деликатничает.
— По двенадцать, по четырнадцать часов работа, работа… Вот в городе — смену кончил, и делай, что хочешь, правда ведь?
— Правда, — согласился Никифоров. Делай, что хочешь… Вот и делают. В скученности, грязи, помоях. Бескультурья много пока еще. Но говорить этого не стал.
— Я вот… Я художником хочу, — Фимка покраснел, залез в котомку. — Вот, рисунки, случайно захватил, — он протянул Никифорову альбомчик.
Понятно. Спрашивает мнение человека со стороны, можно сказать, специалиста по культуре.
Польщенный Никифоров взял альбом. Рисунки были не хороши, ни дурны. Аккуратно выведенные березки, коровы, излучина реки, церковь. Отдельно — собака, корова, люди, все больше издали да со спины.
— В училище думаешь поступать?
— А возьмут?
— Происхождение у тебя какое?