— Из бедняков. Батрачим, своего хозяйства у нас, можно сказать, и нет.
Никифоров продолжал листать альбом.
— А это что за хари?
— Это? Я просто…
— Антипоповская пропаганда, да? Представление?
— Вроде.
— Здорово. Костюмы пошить такие кто бы взялся. Оторопь берет, как ты только и придумал… — он просмотрел альбом до конца. Все, больше, к счастью, ничего нет. — Попробовать стоит — в училище.
— Я узнавал, — Фимка покраснел, — в сентябре ехать нужно. И работы представить. Я новые нарисовать хочу, по теме. Освобожденный труд, успехи.
— Времени, значит, хватит, — речка вдруг потеряла привлекательность. Назад, в воду больше не хотелось, да и валяться на траве тоже. Солнцем голову напекло? Они оделись, благо обсохли, и пошли, а куда? Даже спрашивать не хотелось.
— Мне говорили — из бедняков кто, тому дорога везде сейчас. Один, из Шуриновки, даже в самой Москве на доктора учится.
Кабыздох загавкал предупреждающе.
— Бабка Лукьяниха, — показал Фимка на семенившую неподалеку старуху. Бодро, споро идет.
— Ну, бабка.
— Отряду водку тащит, наверное. Пойдем, глянем?
— Какому отряду?
— А красноармейскому. Пойдем, у них такая машина землеройная, просто зверь.
Никифоров покорился.
Бабка, машина, отряд какой-то… Чувствовал он себя совсем лишним, никчемным. Нанесло сюда без нужды, нужен он, как мерин кобыле… Никифоров тряхнул головой. Упаднический пессимизм. Не стоило в жару пить эти… а, выморозки. По глотку всего и приняли, ну, по два. Фимке хоть бы хны, они, деревенские, привычны, небось, от соски.
Шли они вдоль берега, Лукьяниха не оглядывалась, да и с чего? дело житейское. Версты через полторы заслышался шум, рокочущий, моторный. Бабка приняла в сторону, вышла на открытое место.
— Вон, видишь? — показал Фимка.
Шумела машина, но что за машина! больше трамвая, на гусеницах, она ползла вперед, врываясь в землю колесом с ковшами, а колесо-то с дом будет, а за собой оставляя траншею.
— Роторный экскаватор, — гордо сказал Фимка.
— Откуда знаешь?
— Да у нас многие — с красноармейцами… Насчет водки и вообще…
— Окопы роют?
— Не, связь. Вон, дальше…
Действительно, дальше шла повозка, тащили ее пара лошадей. На повозке стоял барабан, с которого медленно сматывался кабель, сматывался и уходил на дно траншеи. А совсем позади еще одна машина сгребала землю назад, засыпая траншею, прикатывала ее. Красноармейцы, до полуроты, сновали рядом, поправляя лопатами огрехи.
— Треть версты за день укладывают. Скоро уйдут, тогда Шаршки будут меняться.
— Меняться?
— Ну да. Мы им водку, а они железо там, гвозди. Гляди. Действительно, мена шла почти открыто: бабка передала две четверти, а красноармеец, пожилой, видно, из хозяйственников, какой-то сверток. Бабка, не разворачивая, пошла назад.
— Надо будет дяде Василю доказать.
— Доказать?
— Ну да, Лукьяниха из подкулачников. А ведь получается — имущество казенное расхищает, армейское. Он ее приструнит, на заем или еще как…
Лукьяниха ушла, а они все смотрели, как медленно, но упорно двигался вперед поезд связистов. Наверное, телефонная линия, на случай войны. Совсем уже сзади несколько бойцов укладывали дерн, получалось аккуратно, образцово. Не знать, что рыли — и не заметишь.
— Она осядет, земля, — сказал Фимка. — Немного, да осядет. Но все равно здорово.
Никифоров согласился. Армия предстала перед ним мощным, слаженным, выверенным механизмом. Отец не противился тому, что он пошел по гражданской части, ничего в жизни не лишнее, зато потом легче поступить в училище красных комиссаров, или в органы. Образование не помеха.
Они сидели долго, завороженные странной, почти колдовской работой механизмов и людей. Наверное, слишком долго. Наконец, Никифоров решил, что довольно, хватит, и оказалось — вечереет. Пока шли назад, день и прошел. Быстро прошел, а что оставил?
Фимка задержался в селе — «заскочу к своим, а после приду», ночью был его черед нести вахту, кабыздох тоже уперся у врат, как ни манил его Никифоров. Понравился ему песик, живи в деревне, непременно завел бы такого же. Или вот этого бы и взял. Но — не идет за ограду, глупышка.
В церкви встретил он другую девушку, не Клаву, та с обеда ушла. Они кивнули друг другу, но говорить не стали.
Ужинал Никифоров, как и давеча — малец передал котомку через окно. Словно с прокаженным или каторжником, пришло на ум. И смотрел паренек как-то… и жадно, и любопытно, и жалостливо.
— Ты что, боишься зайти? Или не велят? — спросил Никифоров.
— Ага, — малец кивнул.
— Да не съем же я тебя, — но паренек не поверил. Или сделал вид, что не верит. Да просто ему этот городской — докука, своих дел невпроворот. Или напротив, как в зверинец сходить. Американский койот, гроза прерий, а в клетке — что-то вроде дворового Шарика. Или действительно — койот? На всякий случай руку совать не стоит. Осмотримся поперва.
Никифоров попытался устроиться удобнее. Клонило в сон, а что он за день сделал? Думай, голова, картуз куплю. О чем думать-то? О виденном. Например, военные. А если они причастны к смерти дочки товарища Купы? Вот так, взяли и застрелили? Ну нет, что другое… А надо бы узнать, может, сначала что другое и было…
Сон наплывал, укутывал. По полю ползла уже не машина, а тысяченожка, гигантская сколопендра, и он знал наверное, что она откладывает в землю яйца, яйца, из которых потом такое понавылупляется… Вдруг она изменила путь и двинулась к нему, беспечно лежавшему на берегу речушки. Солдаты-погонщики засуетились, криками пытаясь то ли чудище остановить, то ли его, Никифорова, прогнать. Ноги, как это и бывает обыкновенно во снах, стали неслушными, и он, упираясь на руки, попытался перетащить тело в сторону, подальше от надвигающейся громады, пыхтящей, поблескивающей жвалами. Сейчас вот схватит, обовьет шелковой нитью вместе с яичком и закопает. Свалившись в речку, он поплыл, вода держала и ноги, наконец, подчинились, плывем, плывем, но тут что-то подхватило его с обеих сторон, не больно, но цепко, подхватило и вознесло вверх. Никифоров почувствовал, что его оплетает клейкая лента, забился, зная наперед, что не вырвется, а лента круг за кругом пеленала тело…
Он встрепенулся, освобождаясь ото сна.
— Студент, а, студент, ты не спишь?
Никифоров завертел головой, определяясь, кто и откуда. Звали из окна, полураскрытого, едва видимого в темноте.
— Ну, где же ты? Он подошел, немного шатаясь со сна, распахнул окошко пошире.
— Руку дай!
Он послушно протянул руку. Клава ловко, не ждал такой прыти, вскочила на подоконник.
— Что-то случилось?
— Я просто в гости зашла, пустишь? — спросила она. Явное излишество: Клава обосновалась в келье не дожидаясь ответа — толкнула табурет, села на постель.
— В гости, — повторил он.
— Или не рад?
— Рад, почему, я рад, — забормотал Никифоров, — еще бы…
— Тогда почему стоишь? Или у вас все такие робкие в городе?
— Сейчас, — он сел на краешек лежака. Придвинуться? Опять решили за него — Клава прижалась к нему, задышала горячо, Никифоров и загорелся. Опыт у него был, маленький, да свой.
Далеко заполночь они задремали — и не сон, и не явь. Клава не шевелилась, тело ее — опаляло. Ничего.
В дверь застучали, забарабанили, и крик, истошный, рваный:
— Помогите! Скорее, помогите!
Он вздрогнул, вскочил.
— Ты куда? — Клава ухватила его за руку.
— Открыть…
— Это Фимка орет. Хочет посмотреть, один ты, или нет. Он дурак, потом растрепется по селу…
Они сидели бок о бок, слушая, как содрогается дверь от ударов, бешенных, диких. Крепкая дверь, старая работа. А не выйти ли, наподдать этому Фимке по-нашенски, пусть знает?
Что-то не хотелось. Уж больно здорово колотил тот по двери. Да и Клава…
Но придется. Он привстал, но девушка вцепилась в плечо:
— Не ходи!
— Да что ты? Дам раза, покатится с катушек!
— Не ходи! Увидит…
И верно, как же он сам не подумал. Того Фимке и нужно — посмотреть, один ли он здесь. Деревня, Клаве позор. Ну, Фимка, дождешься…
На счастье, стук стих. Надоело, или подумал, что нет Никифорова внутри. Ушел в окно, да и все, чего надрываться? Орал-то Фимка здорово, натурально. Прямо артист.
— Я… Мне пора. — Клава тяжело, неуклюже слезла с лежака. Вот так. Обгадил дружок ночку.
— Погоди, — пытался он удержать девушку, но больше для порядка, чувствовалось, ни ему, ни ей оставаться вместе не хотелось.
— Завтра свидимся, завтра, — Клава торопливо оделась. Он коснулся девушки и дрожь, крупная, неудержная, передалась и Никифорову.
— Завтра… — но закончить было нечем. Он потерянно, тупо смотрел, как Клава вскарабкалась на подоконник и соскользнула вниз. Надо бы проводить, наверное.
Никифоров поспешил к окну, и увидел лишь мелькнувший в кустах сарафан. Тут же облако закрыло луну, и только на слух можно было проследить путь Клавы. Ладно, все равно не догнать, да еще он в таком виде, пока оденется…
Знобило. Странно, потому что здесь, у окна было тепло, воздух снаружи, спокойный, парной. Внутри же действительно зябко. Келья, да. Однако в монахи ему не с руки.
Он лег, укрылся, поджал к животу ноги. Теплее, теплее… С Фимкой разбираться не хотелось, пошел он — именно туда. Дурак и есть дурак. При случае, конечно, нужно будет стукнуть по шее, а лучше — высмеять как-нибудь. Мол, снилось мне, Фимка, будто ты…
Шорох, громкий, неприятный, шел снизу, из подполья. Развели крысюков. Церковные крысы, они — бойкие. Стало неприятно, хотя вообще-то Никифоров крыс не боялся, но и любить их было не за что. Воры, разносчики заразы, первый признак непорядка. Давить их нужно, давить и травить. Пирожки с толченым стеклом.
Возня стихла, но еще раньше Никифоров согрелся и уснул. Подумаешь, невидаль — крысы под полом…
Проснулся рано, поутру, с деревенскими. Вспоминал давешнее — сон, нет? Сейчас все казалось зыбким, чудным, такое с Никифоровым бывало. Приснится порой, что отец ему револьвер подарил, и потом, между снами, мучительно вспоминаешь, куда же этот револьвер задевался. А снилось часто, он наизусть знал этот револьвер, пятизарядный «кольт», старую, но безотказную машинку, свою машинку. Разумеется, никакого «кольта» на самом деле не существовало, у отца был именной «наган» вороненой стали, из которого Никифоров даже стрелял, но то — у отца.