Я осадил своего коня и, поравнявшись с тем горцем, который доставал мед, поехал с ним рядом.
Только здесь теперь, в безмолвном соседстве этого отважного дикаря, я почувствовал, как я сам был потрясен и взволнован. С ним мне было несравненно приятнее, чем в важной свите, составленной из людей, которые сделались мне до того неприятны, что я не хотел дышать с ними одним воздухом и решился на первой же остановке распроститься с герцогом и уехать в Испанию или хоть в Америку…»
– Прекрасно! – перебил Мак.
– Нет, ты подожди, что будет еще далее! – вставил Пик.
– Я всему предпочел бы, чтобы он сдержал это намерение и этим кончил.
– Нет, ты услышишь! Другие вскричали:
– Да ну вас к черту с вашими переговорами! Письмо гораздо интереснее, чем ваши реплики!.. Читай, Пик, читай!
Пик продолжал чтение.
Глава десятая
«Я был очень зол на себя, что предпринял это путешествие с герцогом, на которого, признаться сказать вам, я, однако, не питал ни гнева, ни злобы. Все это у меня ушло почему-то на долю его окружающих. Настроение было препротивное: все молчали. Так мы доехали до ночлега, где нам было приготовлено сносное для здешней дикой страны помещение. Все имели лица с самым натянутым, а некоторые с смешным и даже с жалким выражением. Если бы я не был очень недоволен собою, то я всего охотнее занялся бы занесением в мой альбом этих лиц, рассматривая которые всякий порядочный человек, наверное, сказал бы: „Вот та компания, в которой не пожелаешь себя увидеть в серьезную минуту жизни!“ Но мне было не до того, чтобы их срисовывать. Притом же это было бы уже крайне грубо. Я теперь имел твердое намерение немедленно же отстать от них и ехать в Америку.
Не понижая своего тона и способа держаться, я не старался и скрывать своего раздражения, – я отдалился от компании и не хотел ни есть, ни спать под одною с ними кровлей. Я отошел в сторону и лег на траве над откосом и вдруг захотел спать. Этим в моей счастливой организации обыкновенно выражается кризис моих волнений: я хочу спать, и сплю, и во сне мои досаждения проходят или по крайней мере смягчаются и представляются мне после в более сносном виде. Но я не успел разоспаться, как кто-то тронул меня за плечо; я открыл глаза и увидал герцога, который сидел тут же, возле меня, на траве и, не дозволяя мне встать, сказал:
– Простите меня, что я вас разбудил. Я не ожидал, что вы так скоро уснули, а я отыскал вас и хочу с вами говорить.
И сейчас же вслед за этим он стал горячо извиняться в своей запальчивости. На меня это страшно подействовало, и я старался его успокоить, но он с негодованием говорил о своей „проклятой привычке“ не удерживаться и о ничтожестве характеров окружающих его людей. Он был так искренен и так умен и мил, что я забыл ему все неприятное и зашел в своем порыве дальше, чем думал. Может быть, я сделал большую глупость, но это уже непоправимо. Я, наверное, удивлю вас. Да! узнайте же, мои друзья, что я себе наметил место, и теперь приспело время выслать мне мои вещи, но не на мое имя, а на имя (Герцога, так как я, как друг его, отправляюсь с ним в его страну… Да, мои друзья, да, я называю его „другом“ и еду к нему. Это решено и не может быть переменено, а решено это тут же, на этом ночлеге, среди диких скал, каплющих диким медом. Не я просился к нему и набивался с моею дружбой, а он просил меня „не оставлять его“ и ехать с ним в его страну, где я встречу для себя большое поприще и, конечно, окажу услуги искусству, а вместе с тем и ему. Герцог – испорченная, но крупная натура, и я хочу быть полезен ему; его стала любить моя душа за его искренние порывы, свидетельствующие о несомненном благородстве его природы, испорченной более всего раболепною и льстивою средой. Я могу внести и, конечно, внесу в эту среду иное. А кстати, еще об этой природе и об этой среде. Среда эта удивительна, и вам трудно составить себе о ней живое понятие. Я уже писал вам, как после истории с медом на кинжале эти люди смешно от меня удалялись, но они еще смешнее опять со мною сблизились: это случилось за ужином, к которому он подвел меня под руку, а потом вскоре сказал:
– Удивительно, как сильно влияет на человека такой грубый прибор, как его желудок: усталость и голод в течение знойного дня довели меня до несправедливости перед нашим художественным другом, а теперь, когда я сыт и отдохнул, я ощущаю полное счастье от того, что умел заставить себя просить у него извинения.
Это произвело на всех действие магическое, а когда герцог добавил, что он уверен, что кто любит его, тот будет любить и меня, то усилиям показать мне любовь не стало предела: все лица на меня просияли, и все сердца, казалось, хотели выпрыгнуть ко мне на тарелку и смешаться с маленькими кусками особливым способом приготовленной молодой баранины. Мне говорили:
– Не тужите о родине, которая вас отвергла! У нас будет один отец и одна родина, и мы все будем любить вас, как брата!
Все это у них делается так примитивно и так просто, что не может быть названо хитростью и неспособно обмануть никого насчет их характеров, и мне кажется, что я буду жить по крайней мере с самыми бесхитростными людьми в целом свете».
Письмо кончалось лаконическою припиской, что следующие известия будут присланы уже из владений герцога, И Пик, дочитав лист, стал его многозначительно складывать и спросил Мака:
– Ну, как тебе это нравится?
– Недурно для начала, – процедил неохотно Мак и сейчас же добавил, что это напоминает ему рассказ об одном беспечном турке.
– Каком турке? – переспросил Пик.
– Которого однажды его падишах велел посадить на кол.
– Я ничего не понимаю.
– Все дело в том, что когда этого турка посадили на кол, он сказал: «Это недурно для начала», и стал опускаться.
– Что же тут сходного с положением нашего товарища?
– Фебуфис сел на кол и опускается.
– Ты отвратительно зол, Мак!
– Нет, я не зол.
– Ну, завистлив.
– Еще выдумай глупость!
– Тебе это письмо не нравится?
– Не нравится.
– Что же именно тебе в нем не нравится: мед, кинжал, сцена у скал, сцена с альбомом?
– Мне не нравится сцена с желудком!
– То есть?
– Я не люблю положений, в которых человек может чувствовать себя в зависимости от расположения желудка другого человека.
– Ну, вот!
– Да, и в особенности гадко зависеть от расположения желудка такого человека, по гримасам которого к тебе считают долгом оборачиваться лицом или спиною другие. Согласясь жить с ними, Фебуфис сел на кол, и тот, кто стал бы ему завидовать, был бы слепой и глупый человек.
– Ты, кажется, назвал меня глупцом? Мак посмотрел на него и заметил:
– Кажется, ты ко мне хочешь придираться?
– А если бы и так! Мак промолчал.
– Ты, наверное, желаешь этим пренебречь. Мак молча повел плечами и хотел встать.
– Нет, в самом деле? – приставал к нему Пик, слегка заграждая ему путь рукой.
Мак тихо отвел его руку, но Пик стал ему на дороге и, покраснев в лице, настоятельно сказал:
– Нет, ты не должен отсюда уходить!
– Отчего я не могу уходить?
– Я вызываю тебя на дуэль! Мак улыбнулся.
– За что на дуэль? – сказал он, тихо поднимая себе на плечо свою альмавиву.
– За все!., за то, что ты мне надоедал своими насмешками, за то, что ты издеваешься над отсутствующим товарищем, который… которого… которому…
– Распутайся и скажи яснее…
– Мне все ясно… который поднимает имя и положение художника, которого я люблю и хочу защищать, потому что он сам здесь отсутствует, и которому ты… которому ты, Мак, положительно завидуешь.
– Теперь ты в самом деле глуп.
– Что же с этим делать?
– Не знаю, но я ухожу.
– Уходишь?
– Да.
– Так ты трус, и вот тебе оскорбление! – и с этим Пик бросил Маку в лицо бутылочную пробку.
Мак побледнел и, схватив Пика за шиворот, поднял его к открытому окну на улицу и сказал:
– Ты можешь видеть, что мне ничего не стоит вышвырнуть тебя на мостовую, но…
– Нет, идем сейчас в фехтовальный зал.
– Но ведь это глупо!
– Нет, идем! Я тебя зову… я требую тебя в фехтовальный зал! – кричал Пик.
– Хорошо, делать нечего, идем. Но ты знаешь что?
– Что?
– Я там непременно обрублю тебе нос.
Пик от бешенства не мог даже ответить, а через час друзья, бывшие в зале свидетелями неосторожного фехтовального урока, уводили его под руки, и Пик в самом деле держал носовой платок у своего носа. Мак в точности сдержал свое обещание и отрезал рапирой у Пика самый кончик носа, но не такой, как режут дикари, надевающие носы на вздержку, а только самый маленький кончик, как самая маленькая золотая монета папского чекана.
Честь обоих художников была удовлетворена, как требовали их понятия, все это повело к неожиданным и прекрасным последствиям. О событии с носом Пика никто не сообщал Фебуфису, но от него в непродолжительном же времени было получено письмо, в котором, к общему удивлению, встретилось и упоминание о носе. В этом письме Фебуфис уже описывал столицу своего покровителя. Он очень сдержанно говорил о ее климате и населении, не распространялся и об условиях жизни, но зато очень много и напыщенно сообщал об открытой ему деятельности и о своих широких планах.
Это должно было выражать и обхватывать что-то необъятное и светлое, как в прямом, так и в иносказательном смысле: чувствовалось, что в голове у Фебуфиса как будто распустил хвост очень большой павлин, и художник уже положительно мечтал направлять герцога и при его посредстве развить вкус в его подданных и быть для них благодетелем: «расписать их небо».
Ему были нужны помощники, и он звал к себе товарищей. Он звал всех, кто не совсем доволен своим положением и хочет более широкой деятельности (деньги на дорогу можно без всяких хлопот получать от герцогова представителя в Риме).
Особенно он рекомендовал это для Пика, про которого он каким-то удивительным образом узнал его историю с носом и имел слабость рассказать о ней герцогу (герцога все интересует в художественном мире). Правда, что нос заставил его немного посмеяться, но зато самый характер доброго Пика очень расположил герцога в его пользу. При этом Фебуфис присовокуплял, что для него самого приезд Пика был бы очень большим счастием, «потому что как ему ни хорошо на чужбине, но есть минуты…»