Но хватит смеяться, пора завтракать:
— Двенадцать часов.
— Ночи? — Я так привык к здешней «ночи»…
— Нет, дня. Сейчас ровно полдень.
Мы пригласили к «столу» обиженных игроков. Пьем чай, едим треску. Коршунов мне рассказывает подробности своего приезда к лопарям для советской, колхозной и культурной работы.
Его прислал Союз местного транспорта. Вдвоем с товарищем они прибыли в Ловозерский район в Вороний погост. С большим, с превеликим трудом удалось сбить колхоз: кулацкая агитация у лопарей достигает огромной центростремительной силы. Вся жизнь погоста сосредоточена вокруг крупных оленевладельцев: от рождения до смерти бедняк лопарь находится в материальной и моральной зависимости от кулака и привык считать эту зависимость вечным, непреходящим законом, а кулака — исконным благодетелем и советчиком во всех своих делах. Даже в семейных.
Можно судить, каково пришлось нашим агитаторам! И все-таки классовое расслоение им в конце концов удалось провести — подействовали на бедняцкое самолюбие, доселе дремавшее.
И вот в марте 1930 года девятнадцать семейств из двадцати шести задорно, в пику своим «благодетелям», вступили в колхоз.
— Мол, мы уж не дети. Плевать мы хотим на них. Не боимся!
Впрочем, произнося вслух (или про себя) — не боимся! — на самом деле перепугались… Но было уже поздно: решено и подписано.
Кулаки в свою очередь ужасно разволновались (хотя административных мер к ним не было принято), пустили в ход самые разные средства, от угроз и запугивания до угощений и ласки. Но новоиспеченные колхозники неожиданно оказались устойчивыми. Вернее усидчивыми, ибо сами они про себя говорят: «Мы сели в колхоз… А вот когда мы сели в колхоз…»
Колхоз у них пока небогатый. Можно сказать — бедный колхоз. А народ они в общем веселый, много шутят. Один из игроков в домино (домино и шашки привез им в подарок Коршунов) потешно рассказывал нам о германской войне. Я слушал и удивлялся: сейчас перед нами он представляет в комическом свете своих военачальников, разыгрывает в лицах забавные сценки, а ведь тогда, по его же словам, над ним все, до последнего денщика, потешались, считали за дикаря…
Иду к вежам. Навстречу попадаются девушки, одетые в шелковые платья… Странно видеть, как из закопченных палаток выскакивают румяные, шуршащие цветными шелками девушки, смотрят на меня и смеются. Возвращаюсь к Коршунову и спрашиваю очень серьезно:
— Не думаете жениться здесь на лопарке?
— Нет, — отвечает он так же серьезно и смотрит вслед девушкам. — Нет. Я женат. Жена моя в Мурманске. Она работница, комсомолка. Мы с ней только успели пожениться перед моим отъездом в Вороний погост. Очень сердилась — зачем я поехал. Недавно получил от нее письмо: написала — скучает, хочет приехать ко мне. А куда это, спрашивается, ко мне? Мы, как цыгане, летаем.
Ага, думаю, и тебя соблазнило сравнение с цыганами. Эк ведь привыкли мы, среднероссы, к этой народности по литературе, по сказкам. Цыгане! Мало ли есть других кочевников. А с цыганами — никакого сходства. Лопари — скотоводы, промышленники, владельцы превосходных оленей.
Сижу я с Коршуновым до вечера, все время пьем чай. И все время неистово пьют нашу кровь комары. Ох, эти кольские комары, только дым их и отгоняет, и то не очень…
По правде сказать, личность Коршунова меня интересует сейчас больше, нежели его лопарский колхоз, тем более что здесь, в Териберке, присутствует лишь третья часть погоста. Чтобы ближе с ним ознакомиться, надо ехать в Ловозерский район, родину и зимнее местопребывание моих териберских знакомцев, и жить там не один месяц. И оленей их я теперь не увижу: бродят они по тундре и лишь иногда, по ночам, приходят к устью реки Териберки — попить морского рассола, разбавленного пресной речной водой. Попробуй, подкарауль их за двое суток!
Крупные оленеводческие колхозы, я знаю, находятся на острове Иоканьга, в сотнях верст от Териберки, нынче мне туда не попасть.
Итак, у лопарей я сегодня в роли гостя, не больше. Заходил я в их вежи, где сидят, рукодельничают пожилые лопарки. Спрашивал — разве не веселей, не удобней жить в избах? (На Белом море, на Терском берегу, я слышал, лопари живут в избах.) Нет, отвечают, в вежах жить веселее. В избе и огонь разложить негде, и слишком просторно. А здесь в тесноте, да не в обиде.
Да, теснота. На пяти квадратных метрах жилплощади спит семья человек в двенадцать! Спать тут — это вредный цех. А дым? Я попросил женщину показать мне ее «иглицу-пояс» — своеобразный несессер для шитья, искусно смастеренный из кожи и бисера, — и хотел шутя вдеть нитку в иголку. Увы, я не смог вдеть нитку в иголку — заплакал горючими слезами: проклятый дым!
Лопарки мне показались серьезнее и, пожалуй, развитее мужчин. Очень сочувственно относились они к тому, что Коршунов по собственному почину принялся этим летом обучать ребятишек. Обычно бывает так, что в продолжение пяти зимних оседлых месяцев ребятишки учатся в своем Ловозере, в настоящей школе, а в остальное время успевают перезабыть все зимние науки. Коршунов решил стать репетитором: повторяет с ними «зады», объясняет и кое-что вперед.
Не хочется мне называть моего тезку и сверстника культуртрегером. Слишком п р е ж н е е это слово. Маячат за ним какие-то лоскутки филантропии от нечего делать. А нового слова, слова с новым смыслом — нет. Коршунов не считает свою деятельность хождением в народ. Он за несколько кочевых месяцев так сжился с перелетным погостом, что, пожалуй, можно принять его скорее за лопаря, обретшего культуру и не потерявшего национальную непосредственность натуры, чем за городского, коренного русского рабочего, пришедшего в тундру цивилизовать кочевников. Вот тебе и внешность средневекового проповедника.
И все-таки, все-таки думается, что кроме всего он еще и романтик! Чуть-чуть, да романтик… Потому и под стать ему дикая Кольская природа.
Кстати, он обмолвился, что хотел бы сам написать о Вороньем погосте очерк и прислать в Ленинград. Оттого, может быть, я и счел за лучшее воздержаться писать о нем и его колхозе подробнее. Подождем, сам напишет.
Кольские комары его дольше кусали.
1930
ПРАВО НА СЕВЕРОчерк
Снова Мурманск. Снова — около Колы…
Мурманская гостиница, одержимая сквозняками, номер с окном на залив, на порт, на вокзал, портьеры, тяжелые и плотные, как театральный занавес, — снова все это было к нашим услугам.
Ровно сутки мы приводили себя в порядок, себя и наши черновые записи, а в самом начале следующих суток, в первом часу ночи, нам позвонили из морского контроля и предложили — не хотим ли мы через полчаса выехать в Александровск: «Через полчаса! Бот биологической станции уходит через полчаса! Ровно через полчаса! Если хотите успеть…» Через десять минут мы бежали уже по ночному Мурманску в порт.
Ночной Мурманск не отличается от дневного: то же солнце, тот же песок. Ох, этот песок! Видеть и осязать его, задыхаться от него и чихать, отлично зная однако, что ты не на юге, а в самом северном городе. На улицах песок, на территории порта песок, тут песок, там песок… Будка морского контроля стоит на песке, дом управления портом построен на песке.
Но пройдя будку морского контроля, пройдя от нее сто шагов в глубь порта, оказываешься совершенно в иной стихии: здесь господствует дерево. Идешь по дереву, дышишь деревом, пугаешься дерева, ибо над головой висят и качаются на цепях и на тросах подъемных кранов связки бревен — вязанки весом в тонны и тонны.
Панически шарахаешься от этих вязанок в первый час пребывания в порту, через час слегка привыкаешь и прыжки в сторону становятся менее судорожными — делаешь лишь уклончивые полшага, вместе с тем зорко присматриваясь к качающемуся над головой деревянному грузу, а к концу дня так осваиваешься и смелеешь, что гуляешь под этими тоннами без малейшей тревоги за голову, словно она у тебя тоже деревянная.
Все эти стадии обвыкания мы прошли еще в самом начале нашей мурманской жизни, месяц назад, и сейчас вели себя привольно и резво. За пару минут мы пронеслись вдоль всей линии причала, мимо черных бортов девяти лесовозов — голландских, норвежских, германских, английских и датских, — торопившихся погрузить лес и уйти, уступив свое место в причальном ковше десятку других иностранцев, стоявших пока в очереди на рейде.
Скоро Мурманский порт расширится, в нем оборудуют новые причалы, скоро очереди на рейде не будет; пока же приходится всем этим одинаково грязным, дымящим, сумрачным лесовозам терпеливо ждать. Ничего не поделаешь, доски-то ведь нужны родной Дании, оголенные от коры метровые круглые чурки (баланс) позарез нужны милой, уютной, но почти безлесной Голландии. Неприязнь, непривычка к русским очередям побеждены выгодой и необходимостью. Запах русской сосны и русской осины стелется по всему миру. Мы гордимся тем, что вдыхали конденсат этого запаха в Мурманске.
В час ночи мы покинули Мурманский порт: снова Кольский залив, как широкая река, понес нас к океану.
Наш бот был старинного склада, большой, неуклюжий. Но для нас, пассажиров, он представлял некоторые удобства: его кубрик порадовал нас своей вместительностью, когда мы, озябнув на палубе, спустились вниз познакомиться с капитаном. Машину на этом судне нам аттестовали как полуразвалину. Вдруг шторм, и вдруг станет машина! Впрочем, нас успокоили, сообщив, что киль этого бота достаточно тяжел — пятьсот пудов, — стало быть, судно отличается отменной остойчивостью (не путать с сухопутной устойчивостью).
В Александровск мы прибыли в пять утра. Бот был тихоходный, 60 километров смог покрыть лишь за четыре часа. С чувством блаженного узнавания, повторения наизусть, мы увидели опять Кольское устье, выход в открытое море, седоватый в тумане остров Седоватый, грозно-лиловые скалы материка на восточном его повороте к Кильдинскому проливу, серый западный берег, неширокий вход в тихую, умиротворенную Екатерининскую гавань.