Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС — страница 4 из 134

А жизнь становилась все труднее и тревожнее. Царя нет, попа тоже нет, а если поп и оставался, то он был уже без определенного «авторитета и влияния». А тут начался разбой, появлялись банды, а известно, что трудовой человек не может жить без порядка, определенности, закона. Оставшиеся мужики в деревне и вернувшиеся инвалиды с войны часто собирались и вели разговор о жизни и власти, каковы они будут. Но никто определенного и вразумительного пока что не мог сказать и хотя бы предопределить. Казалось, что произошли какие-то огромные перемены, говорили о перемирии с «германцем», говорили о какой-то революции, но внешних перемен пока что не было заметно.


То было время Февральской революции, Временного правительства, двоевластия[4]. Трудно было не только крестьянину, но и рабочему разобраться во всей этой «политической кутерьме». Февральская революция совершилась, но война еще продолжалась. Гибли солдаты, оставались вдовы, сироты, старики без присмотра, семьи без кормильцев. Шло пополнение инвалидов без рук, без ног, глухих и слепых, отравленных ипритом. Все это горькое, трагическое было рядом, и его никто не хотел из трудового народа.

Шла политическая, идеологическая, классовая борьба, но ее мало кто понимал из простых людей. Проходили собрания, сходки, митинги, в ораторах не было недостатка, и каждый из них восхвалял свои «идеи», рисовал благоденственную жизнь трудовому люду, призывал голосовать за его программу. Но все эти программы, «идеи» и речи оставались темными и малопонятными. Помню, как происходило какое-то голосование по цветным бюллетеням: красным, синим, зеленым и белым. Среди мужиков, да и среди рабочих много было разговоров и споров: какими же бюллетенями надо голосовать?..

Наша деревня Андреевка не была каким-то исключением в том тревожном времени, она, наоборот, казалась более прогрессивной и просвещенной, ведь она находилась всего в 50 километрах от большого промышленного и научно-культурного центра — Харькова. А ведь были отдаленные от железной дороги, глухие, просто захолустные села. Там совсем была темень беспросветная. Но даже самая захолустная деревня имеет свою историю и отдельных замечательных людей. В то тревожное, неопределенное время такие люди более остро проявляли свой характер и стремления. Был такой человек и в нашем селе, по фамилии Малыхин. Рабочий из Харькова, он-то, как говорили, «заворачивал» всем в нашем селе. Мужики уже тогда говорили, что он большевик, а что это означало, никто толком не знал, да и не понимал. Малыхин был руководителем «Просвиты»[5] в нашем селе, а впоследствии — председателем райисполкома, так как наше село стало райцентром.

Был и второй знаменитый человек на селе — Валковой.

Занимался извозом. Очень острый на язык, большой балагур, имел большую популярность среди населения, умел экспромтом на любую тему сочинить стих, каламбур, высмеять каждого. За остроту языка и незаурядные способности в ораторском искусстве его многие побаивались. Говорили, что он принадлежал к эсерам, но что это означало, мужиков тоже мало тревожило. Споры, стычки на сходках, собраниях, митингах почти всегда происходили между Малыхиным и Валковым. Часто из Харькова наезжали сторонники того и другого — тогда это придавало дискуссиям особую остроту, вплоть до физических мер воздействия. Из Харькова приезжали люди по-городскому одетые, а некоторые в форменной одежде железнодорожников, студентов, какие-то чиновники. Называли у нас их «панычами».

Первые дни Октябрьской революции мне хорошо запомнились. На большой площади у церкви соорудили примитивную деревянную трибуну-помост, обтянутый красным кумачом, много было красных знамен. На митинг собралось наверняка свыше двух тысяч человек. У ораторов на груди красные банты. Выступающие говорили впервые открыто о большевиках, о Ленине, об Октябрьской революции, о большевистской программе. Много говорили о том, что теперь царя нет, власть будет народная, не будет богатых и бедных, а все будут равны. Помещичья земля перейдет крестьянам, фабрики и заводы — рабочим, все, что является твоим, — мое, а мое — твоим. В выступлениях ораторов было много путаницы и тумана. Среди мужиков была своя поговорка: «Твое — мое, а мое не твое». Веками хотя и скудная, бедная, но была своя собственность, и как сразу от нее отречься — отвергнуть ее, посягнуть на чужую «священную собственность»? Поэтому когда началась «ликвидация» помещичьих усадеб, далеко не все мужики участвовали в этих «мероприятиях». А по правде сказать, проводилось все это просто варварским способом — усадьбы, дома жгли, ломали, уничтожали. Даже термин был свой выработан: «Поехали грабить экономию Лисовицкого». И действительно, грабили, уничтожали дома, особняки, надворные постройки, как будто бы руководствовались словами: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим». Да, рушить и уничтожать гораздо легче, чем строить.

Из экономий из помещичьих усадеб к себе в хозяйство вели скот, везли сельскохозяйственный инвентарь, а также диваны, шкафы, столы, стулья, пианино, рояли, зеркала, бочки, ведра, тазы, даже статуи. Одним словом, брали все, что попадало под руки. А что из привезенного домашнего имущества не входило в крестьянскую избу, то вносили по частям или составляли в сараях и клунях.

Мой отец не участвовал в погромах помещичьих усадеб, он даже осуждал этот акт насилия, говоря при этом: «Раз это все богатство принадлежит народу, так зачем же все это жечь, уничтожать, ведь во всем этом богатстве заложен труд народный?» Моя мать, я хорошо помню, неоднократно говорила отцу: «Юхым, ты бачиш, що люди везуть з экономии добро, чому ж ты не поидеш, може, тоби б що досталось». Отец каждый раз резко обрывал разговор на эту тему. И я хорошо помню, что только спустя два или три года, когда уже и фундаменты сожженных помещичьих усадеб заросли бурьяном, мы с отцом поехали на усадьбу набрать подводу кирпича из разобранного подвала для строительства печи в нашей хате. Вот и все «богатство», что досталось нам от усадьбы помещичьей.

Помню еще более поздний эпизод «обогащения». На железнодорожной станции стоял состав, груженный сахаром, цистернами с патокой. Тогда старшая сестра Мария, ее муж, Никоненко Федор, и я в общей суматохе участвовали в разбитии вагонов и принесли домой два мешка сахара и два ведра патоки — это был настоящий «праздник» для нас, голодных.

Начался раздел помещичьей земли. В этом акте участвовал и я как «писарчук», который мог писать и считать. Наша семья получила надел: три десятины земли, по числу едоков. Но встал вопрос, как же обрабатывать эту полученную землю? У нас, правда, была одна лошадка, выбракованная из армейских и подаренная отцу каким-то командиром Красной армии. Из сельскохозяйственного инвентаря были плуг и борона, но требовались еще рало и каток обязательно. Пахать одной лошадью тоже невозможно. Вот тогда и появились товарищества по совместной обработке земли (ТОЗ)[6]. Это называлось «спрягаться», и мы с соседом нашим Чаговцем «спрягались», при этом я был несменным погонщиком. Такова была обработка на первых порах полученной земли.


В 1918–1919 годах в нашей всей округе были германские войска — они по Брестскому миру[7] оккупировали наши края. С приходом немцев вновь появились помещики и сахарозаводчики — начался возврат имущества и скота помещикам, а вместе с этим и порка мужиков за «разграбление» экономий и сахарных заводов.

В наших краях против германцев действовал вооруженный отряд. Немцы называли эти отряды «бандитами». На самом деле это были зародыши партизанского движения. В этих группах воевало большинство молодежи, парни 17–18 лет, были и постарше люди. Я хорошо помню, что в этом отряде участвовали два моих двоюродных брата Шамрай — Савелий и Сашко, ближайшие наши соседи — Дегтярь Кондрат и Максим Мошура. Базировалась эта группа на острове, в лесу, за рекой Северский Донец. В одной из вооруженных стычек с немцами на реке Донец многих молодых парней убили, многие раненые потонули в реке. Дегтяря Кондрата немцы доставили к отцу и потребовали, чтобы он самолично физически наказал своего сына в присутствии населения, обещая оставить его в живых. Было согнано все население нашей улицы и прилегающей к ней, сын был наказан отцом. Но затем германцы Кондрата отправили в Харьковскую тюрьму, где он и погиб. Сашка Шамрая мы с сестрой Марией прятали в своем погребе целую неделю.

Затем совсем как-то неожиданно и поспешно немцы покинули наши места. Мужики говорили, что в Германии тоже произошла революция, но толком никто ничего не знал.

После ухода немцев наступили менее тягостные времена, но тоже они были нелегкими для простого люда. В селе, как будто по расписанию, чередуясь, появлялись красные, белые, разного толка и направления разрозненные отряды и банды. Населению не было никакого покоя, приходилось покоряться любой пришедшей власти. Наш населенный пункт с его железнодорожной станцией под грохот орудийной канонады и пулеметной дроби несколько раз с боями переходил из рук в руки. На железнодорожной станции часто появлялся бронепоезд. Не один раз нам, детям с матерью, приходилось отсиживаться в погребе. Наш отец при любой обстановке и перемене власти неизменно находился во дворе и при этом надевал свои награды — Георгиевские кресты. Так как на всей улице у нас хата была самая большая и красивая, к тому же стояла на пригорке, то она всегда привлекала постояльцев. Останавливались у нас и красные, и белые, и, к удивлению, и те и другие относились к отцу с каким-то особым, подчеркнутым уважением. Очевидно, уважали и видели в нем старого, заслуженного солдата, видавшего виды на своем веку.

Помню один сложный случай, который чуть было не закончился трагедией для отца. Это было глубокой осенью. Через наше село проходила какая-то большая воинская часть Белой армии. Шли пехота, артиллерия, кавалерия и обоз. Отец стоял во дворе у калитки, я рядом с ним. Подъезжает верховой к калитке и требует у отца фуража для лошади. Отец отвечает, что у него фуража нет. Всадник замеча