Дайте точку опоры — страница 2 из 48

Рычаги мягко клацнули, и Янову, пока не повернулся от столика, еще секунду чудилось — разговор не закончился, рядом звучит сипловато-одышливый голос. И усмехнулся: ждал трудного разговора, готовился что-то доказывать, а все вышло нежданно-негаданно просто…


Янов сидел в индикаторной, в узкой, вытянутой, заставленной по бокам высокими пультами. У них сейчас в молчании застыли вперемешку военные и штатские. В полумраке мерцали, трепетно переливались прямоугольные экраны на вертикальных панелях пультов, то и дело сухо пощелкивали переключатели и тумблеры да негромко переговаривались инженеры, то между собой, то, поправляя у подбородков ларингофоны, передавали отрывистые команды. Маршал знал: усиленные, команды эти разносятся динамиками везде, где тоже напряжены сейчас десятки людей у других шкафов и пультов — шли последние минуты предбоевой проверки аппаратуры…

Он сидел на винтовом стуле, на таком же, как и все у индикаторов, — кожаном, с пружинной спинкой, и перед ним был иной экран — не прямоугольный, а кругло-вдавленный, большой, как диск солнца, какое видел утром в степи; экран подсвечен по кольцу, оранжево-яркий, холодный, хотя от шкафа, от муаровых его шершавых боков разливалось тепло. Радиальная линия лучевой развертки, будто тонкое лезвие, упираясь конусом в точку в центре экрана, скользила, оставляя белесый, угасающий след. Высвечиваясь, ложились кольцо к кольцу концентрические тонкие метки дальности. Янов пристально вглядывался: вот оттуда, от края экрана, появятся белые точки, отметки самолетов, появятся — и медленно, неотвратимо, с каждым новым пробегом развертки, поползут к вычерченному тушью на стекле усеченному конусу — позиции комплекса «Катунь» в микроскопическом масштабе. И Янов волновался, не отрываясь от экрана, вслушиваясь в ритм и пульс происходящего вокруг, ощущая напряжение всех за пультами, ощущая себя частицей громадной и сложной машины, сложной жизненной связи, что возникала тут и входила в него, Янова, через все поры, клетки, особо чувствительные в эту минуту, словно болевые нервы. Под воротником шею обволокла испарина, несмотря на то что здесь было прохладно: мощные вентиляторы гнали свежий воздух по шкафам — передающим, индикаторным, энергетическим, — отсасывали тепло от разогретых шкафов с тысячами ламп — разными диодами, пентодами, тетродами… Всех их названий Янов и не помнил! Только огненно-алые точечки-глазки их накальных нитей свидетельствовали, что они участвовали в невидимой и важной работе.

По оранжевому кругло-выпуклому плексигласу в томительном однообразии скользил луч развертки, и Янов снова подумал, что вот-вот из-за окрайка экрана выплывут отметки самолетов, и с невольной симпатией вспомнил, как после разговора с Москвой связался из кабинета начальника полигона с авиаотрядом, с майором Андреевым… Рисковый парень! Сколько уже выводил и какие выводил самолеты в «зону» на смерть, под ракеты, выводил, а сам катапультировался, выбрасывался на пустырь, в степь! Всплыл тот случай на «миге»… Выведя его в зону, Андреев не выбросился, хотя и сообщил, что выбросился, а начал выделывать «пируэты» (после объяснял: «Интересно было, выдержит или нет эта чертяка-ракета, да и посмотреть хотел, что мне теперь делать в авиации?») и чудом спасся, успев перед самым носом ракеты завалить истребитель в отвесное пике. «А ведь герой, герой!..»

Янов и сам не заметил, как улыбнулся при этом воспоминании и повеселел, — быть может, впервые за трудное, рано начавшееся утро. Кто-то откинул плотную дверную штору. Свет, скользнув по блокам, плеснул отраженно в глаза, привыкшие к темноте. Янов обернулся на скрипнувшем пружинном стуле. В индикаторную вошла группа «промышленников»: невысокий, аскетически суховатый, в распахнутом макинтоше главный — Борис Силыч Бутаков, доктор наук, и четыре ведущих конструктора по системам «Катунь».

В вычернившейся до антрацитного блеска темноте (штора вновь закрыла дверь и отсекла наружный свет) Янов различил знакомые лица. Больше года полигон для него — родной дом, да и они здесь скорее хозяева, а в Москве, в своем КБ, гости. Вот Умнов, в сером рабочем пиджаке спортивного покроя, приземистый, на полголовы пониже шефа, «надежда и будущее», как именует его Борис Силыч. Другие одеты и того проще — без пиджаков, в ковбойках, безрукавках: в Кара-Суе форсить не перед кем да и некогда. Жара, воду из бачков не пьют — приторно-пресная, бессольная, днем нагревается, хоть яйца вари. И только главный, как всегда, исключение: под макинтошем — костюм, белая рубашка с галстуком.

Они, видно, из «банкобуса» — административного корпуса, должно быть, обсуждали последние приготовления. У Бутакова на сухощавом, вроде бы за ночь еще более опавшем лице под внешним спокойствием, отточенным и привычным, какое успел Янов отметить раньше при всплеске света, угадывалась озабоченность. Прямые складки-прорези резче легли от тонких поджатых губ к ровному, благородному носу; во всей фигуре — усталость, точно он, как и Янов, провел эту ночь без сна. Усталость и в жесте, каким Бутаков снял светлую соломенную шляпу…

Из-за центрального высокого пульта управления поднялся генерал Сергеев. Сутулясь, будто находился в низком помещении и мог задеть потолок, протиснулся между пультом и спинами застывших у экранов инженеров, кивнул вошедшим:

— Доброе утро!

— Да вот еще не знаем, Георгий Владимирович, — доброе ли… Хотя говорят: утро вечера мудренее.

— Намек, Борис Силыч? — Без фуражки, пусть и в кителе, маршал выглядел совсем по-домашнему.

— Нет, — живо улыбнулся Бутаков. — Попытка выдать желаемое за действительное. Предполагал — утру свойственно благоразумие.

— Предположения не всегда оправдываются. Приняв решение — не отступай, учил генерал Брусилов. Под его началом в империалистическую солдатом, служил…

— История, Дмитрий Николаевич! Теперь к другому надо прислушиваться…

От шкафов с торопливой резкостью, накладываясь и сливаясь, посыпались доклады:

— Вторая, есть цели!

— Третья, есть цели!

Защелкали, зажужжали укрепленные на кронштейнах фотоаппараты, фиксируя все, что произойдет на экранах. Кто-то, торопясь, по громкой связи спрашивал: «Кэзеа, кэзеа, готовы к записи?» Янов оглянулся на круглый оранжевый экран — развертка, скользя вниз, как раз мазанула по нарисованному конусу, и на полурадиусе от конуса высветилось плотное гнездо отметок, россыпь белых конопатин. И Янов, сразу успокаиваясь, одновременно испытал прилив знакомого томительного возбуждения перед неизвестностью, что ждет их всех, и порыв жалостливого участия к Бутакову, усталому и уж, конечно, больше него, Янова, страшащемуся этой неизвестности, хотя и он, Янов, брал на себя немалый груз ответственности. Дотрагиваясь до рукава макинтоша главного, он сказал как можно мягче:

— Пойдемте, Борис Силыч. Мужество — единственное, что нам остается.

— Ну что ж… Как говорится, каждому да воздастся за свое? — Лицо Бутакова слабо осветилось, он чуть развел руками, словно бы подчеркивая готовность ко всему, но неожиданно молодо, режуще блеснул глазами, что всегда нравилось в нем Янову, с подъемом добавил: — Мужественными нам быть легко, когда есть с кем делить и пышки и шишки! Мы смотрим вперед смело. Пойдемте…

Коридор узкий, длинный, под резиновыми ковриками глухо позвякивали железные листы, и обоим, Янову и Бутакову, далеко, как из колодца, в приоткрытую дверь виднелся мутноватый прямоугольник кара-суйского неба…


Самолеты шли широким и плотным строем: в бинокль маршал видел их пока еще серебристыми дождевыми каплями, упавшими на стекло, они словно бы и не двигались. Рука занемела, заныла: видно, оттекла кровь. Янов опустил бинокль. Слева от дощатой вышки для начальства (на ней от солнцепека натянут выгоревший брезент) размеренно, с мягким ровным гулом, как исполинские мельничные жернова, крутились антенны: одна — в вертикальной плоскости, другая — плашмя, наклоненная к горизонтальной бетонной площадке. На вышках, слева и справа, нацелились в небо короткие, точно обрубки, стволы кинотеодолитов, а впереди, за километр, на площадке «луга» ощетинился частокол остроносых ракет. Их было много, серебристо-матовых, и отсюда казалось, что они стоят сами по себе, точнее, висят в воздухе, оторвавшись от земли, и возле них нет людей, пусто, — от этого повеяло жутковатым. Янов ощутил противный холодок под кителем.

В раскаленной духоте, набиравшей силу, застыла степь, в текучем мареве расплывался, неровно зыбился закругленный горизонт.

С десяток машин четким рядом выстроились в стороне на площадке — начальство приезжало впритирку к испытаниям, когда уже посты оцепления перекрывали пути для простых смертных. Внизу разномастной кучкой — штатские и военные — столпились те, кто были свободны от боевой работы на «пасеке» и кому здесь, на вышке, в парной духоте под тентом не было места.

Янов озабоченно скользнул взглядом по густой толпе сидевших и стоявших на вышке — генералы, замминистры, начальники главков, спокойные, тщательно выбритые лица. Отдохнули, выспались в гостиничных коттеджах, — для многих из них впереди любопытное, интересное зрелище, не больше, и они, словно театральные завсегдатая, знающие заранее все, что произойдет, как только поднимут занавес, спокойно, даже равнодушно ждали срока. Янов наконец увидел, кого искал глазами, — главного. Бутаков сидел на стуле с краю вышки, с впалыми, бледными щеками, казалось, безучастный ко всему. Он не смотрел, как другие, в бинокль — бинокль висел на черном лаковом ремешке перед ним на гвозде, вбитом в деревянную балюстраду. Бутаков сидел без макинтоша, соломенная шляпа лежала на коленях, ворот сорочки расстегнут, галстук спущен, рука с платком механически отирала шею. Он будто ничего не видел, не слышал негромких разговоров.

— Событие исторического значения. Поворотная веха! Не видеть, Петр Венедиктович, — значит утратить чувство перспективы.

— О, мы еще не знаем всех последствий этого акта! Где они, те весы, что нам взвесят точно все «за» и «против»?

— «Большую Берту» тоже считали началом новой эры, но реальность уготовила ей судьбу музейной редкости. Неплохо бы помнить!