Далекий гул — страница 5 из 21

поглядывал, для него нестерпимо, что немцы сегодня беспрепятственно ходят по земле после всего, что было.

Так на втором плане этого праздника братства вывернулось и бесновалось скопившееся под игом жестокости зло, насилие.

Было морозно, сыпал мелкий колкий снег. Куда тащились эти люди, кто ж их пустит под кров, где, на каком глухом проселке закоченеют они? В стороне от больших дорог истории, от мировых катаклизмов, сатанинских замыслов мирового господства, знавшие только крестьянский труд, они игрой бесовских сил загнаны в ловушку и, выходит, в ответе за все. Ни небо, под которым родились, не вступилось, ни земля, веками возделываемая, ни вековые корни рода, что в этой земле. Все отступилось, отреклось. Людей судят, сводят, разводят по крови. Выходит, у немцев набрались. Но эти изгои отсечены ведь фронтом от тех, с кем повязаны кровью. Что теперь? Где та обитель, что приютит их? Для ненависти и мести это праздные мысли. Вразумит кто?

Все смешалось: ликование всеобщего братства и темное, ранящее — гонимые немцы крестьяне и бешенство преследующих мальчишек.

Люди, согнанные сюда, в Бромберг, строить заградительный вал от Красной Армии, потерявшие под игом врага связи с миром, так ликующе, так возвышенно обрели их сейчас, здесь. Но если можно кого-то отсечь, изгнать — не начало ли это пути к обрыву? «В одном конце мира тронешь — в другом отзовется».

У дверей комендатуры верхом на справном жеребце комендант, не спешиваясь, отдавал чрезвычайные распоряжения ввиду создавшейся тяжелой военной ситуации для города.

А по шоссе сюда приближалась какая-то колонна, и комендант нетерпеливо всматривался, конь под ним переступал на месте.

Уж можно было различить сине-красно-белое полотнище — флаг Франции. Но люди шли не воинским порядком, а растекаясь по ширине шоссе какой-то странной, неоднородной массой.

Французы подошли поближе и остановились, от их солдатских рядов стали отделяться какие-то непонятные серые фигурки и скапливаться по одну сторону шоссе. Комендант, сидя высоко в седле, первый что-то заметил. Опешил:

— Ну и дела! — невнятно ругнулся, спрыгнул с коня, сделал мне знак, поведя подбородком и вскинув осколок брови, чтобы следовала за ним, и быстро пошел к шоссе.

Французы по-военному приветствовали нас. Комендант, казалось, не обратил внимания, он прошел немного в сторону от них, туда, где скопились, держась друг друга, эти странные серые существа, все вместе похожие издали на призрачное и пыльное серое облако. Трудно было признать в них женщин. Комендант громко обратился:

— Здравствуйте!

Я перевела по-немецки.

— Еще раз — здравствуйте! — яростно и с натужной учтивостью повторил он.

Облако шелохнулось, и тут мелькнула желтая звезда на спине женщины. Так я впервые увидела желтую шестиконечную звезду из тех, что еще издали поразили коменданта. До того мы про них только слышали.

Это были еврейские женщины из концлагеря. В рубищах, с одеялом на плечах или с мешковиной, скрывшими те звезды, а кто и успел спороть их. Но и тех, что еще оставались, достаточно было, чтобы оцепенеть от пронзительного, нестерпимого чувства.

— Скажи им: они свободны. Вы свободны! — спешил сказать комендант, опережая меня. Кто-то из толпы женщин низким, хриплым голосом спросил по-польски, куда их теперь определят.

— Да никуда! Вы свободны! — сказал комендант, одаривая их всем завоеванным царством земли. — Вон дома, видите? Там пустые квартиры. Немцы бросили, убежали. Идите располагайтесь, и все, что осталось, все вещи — ваши. Берите! Они тебя поняли? — пристально спросил. Я кивнула.

Французские солдаты, изнуренные, в истрепанных шинелях, смотрели на нас изучающе, улыбались. Адъютанта генерала Жиро среди них не было. Эти все рядовые, вероятно, из другого лагеря. Они перешли поближе к женщинам и опять смешались в серой массе, отдавали женщинам их узелки, мешки. Эту немудреную, а все же ношу французы несли все десять километров и вели под руки тех своих спутниц, кто совсем ослабел. Теперь они тепло прощались с ними.

— Вив ля Франс! — негромко сказала я взволнованно. Это все, чем располагала по-французски. Они живо, радостно откликнулись.

— Слушай сюда! — крикнул майор. — Товарищи французы!

Не понимая обращенных к ним слов, они под этот окрик живо снова сошлись, образовали строй.

— Первым делом — от души приветствую вас.

— Пожалуйста, кто-нибудь понимает по-немецки? — спросила я. — Прошу вас, скажите французским солдатам — майор от души приветствует вас.

Молчание.

— Вынужден извиниться за всех, — кто-то на хорошем немецком заговорил из строя. — Но мы надеемся на наши с русскими контакты без посредства языка немцев.

— Что такое? — нетерпеливо спросил комендант, он торопился.

— Они не хотят общаться на языке противника.

Комендант одобрительно хмыкнул.

— Ты чешешь по-французски? Нет? Ну тогда что ж получается? — Он озабоченно оглянулся на подведенного вестовым коня. — Ну как знают.

— Я могу перевести. — Это из серой массы женщин отделилась одна. Она скинула с головы мешок, повисший на ее плечах… Прелестное юное лицо, непокрытые белокурые волосы.

— Ну, тогда ладно. Товарищи французы! От имени Красной Армии я по-братски рад, что мы вас освободили… Вот девушка вам сейчас переведет.

Теперь у нас пошло, наладилось двойным переводом, французы радостно оживились.

Один солдат вынырнул из строя и, сняв суконную пилотку, надел на светлые волосы переводчицы.

Комендант сбился, наблюдая за ними.

— Имеется на ваш счет распоряжение. Значит, так. Сейчас двигайте в центр города. Там присоединитесь к колонне французов, не знаю, вашего она лагеря или какого еще. Все одно соотечественники. И держитесь вместе с ними. Чтобы все компактно. Никто не разбредается. Выполнять это строго. Понятно?

Я слушала указания коменданта, понимая: что-то произошло, надломилось, что-то сворачивается. Раздолью, какое было еще несколько часов назад, конец.

Комендант легко вскочил на коня и поскакал в свой полк.

Кто-то из бойцов, осмелев, может, вестовой коменданта, крикнул: «Да здравствует свободная Франция!» И был понят откликнувшимися, обступившими его французами. «Вив'ля Русси!»

Французы двинулись свободным строем, помахав ободряюще женщинам на прощание. Женщины в нерешительности оставались на шоссе.

В небе все еще было спокойно.


«Войска армейской группы оказались на 1 февраля 1945 отрезанными от основных сил. Решением командующего армией генерала Шторна войска были двинуты в тыл русских войск в направление Бромберг — с задачей прорваться на этом участке и внезапным ударом отрезать и окружить противника, — вспоминает бывший генерал немецкой армии. — Участок Бромберг контролировался незначительными силами русских, не предполагавшими вероятность такого хода событий. Их главные силы устремились в прорыв в западном секторе, преследуя отступившие немецкие соединения».

Можно представить себе, в каком напряженном положении оказался небольшой гарнизон Бромберга-Быдгоща под нацеленным на него ударом отчаянно прорывавшихся из окружения немецких войск.

Все в городе ощетинилось. Общность всех со всеми, пылкое дружелюбие, разноплеменное единение рушилось вторгшейся снова войной. Усиленный патруль прочесывал город, искали немецких лазутчиков, возможно, проникших сюда в часы охватившего город ликования.

Вышедшим из лагерей военнопленным и цивильным, согнанным сюда немцами строить оборонительный вал, было приказано собраться по нациям. Разводили их кого куда, в разные помещения. Куда определили французов, не знаю. Мне вменили отправиться в тюрьму, уладить отношения с союзниками, которым отвели это пустующее огромное вместилище — пусть перебудут до утра под крышей, там разберемся. Но этично ли союзников да в тюрьму, пусть и не действующую сейчас? Впрочем, у войны не было этих забот. И уж вовсе не до церемоний в крутые часы.

Вся неловкость, вязкость ситуации пришлась на мою долю.

Ворота тюрьмы были по-прежнему распахнуты. У входа в здание часовой приставил к ноге винтовку, пропуская меня.

Огромное темное нутро. Лестница. Выше, на широкой лестничной площадке, освещенной зарешеченными окнами, расположились на полу в своей мешковатой одежде итальянцы, безнадежно замерзшие, понурые, подавленные.

— Здравствуйте. Как чувствуете себя? — сказала я по-немецки в некотором замешательстве.

Молчат. Может, не поняли.

Кто-то вздохнул со стоном:

— О Мадонна!

Поддержали, громко вздыхая, заерзав.

Они были откровенно несчастны и выразительно, как только и могут южане да дети, доносили об этом плачевными позами, глухой тоской в глазах.

Кто-то, сидевший спиной, повернул голову, сказал вяло:

— Salve signorina! (Здравствуйте, синьорина!)

— Signorina russa! — пропел звонкий, молодой голос.

А пожилой человек поднял узкое, словно усеченное лицо, откинул шарф с жилистой высокой шеи, приподнялся на коленках, мягко развел руками — мол, сама видишь, как поживаем, и, подбирая немецкие слова, хрипло произнес:

— Война — дерьмо!

— Дерьмо! дерьмо! — подхватили.

— Война — потаскуха! Дерьмо!

По-немецки кроме команд они знали только ругательства и наперебой выкрикивали, оживляясь, жестикулируя, взывая к небу:

— О cielo, perche?! (О небо, за что?!)

— Война — finita, — сказала я, мешая немецкие слова с латынью, ведь римляне — должны же понимать латынь. — Finita! — конец — для них, для этих итальянцев.

— E finita. Basta! Santo dio… (Святый Боже…)

— Значит, bene (хорошо), — сказала я.

— Che bello! (Как хорошо!) — повторил человек с узким лицом. Но им было отчаянно плохо, затесавшимся из своей солнечной Италии в злосчастье войны.

— Адье!

— Addio, signorina!

Англичане находились в камерах. Я постучалась. Дверь изнутри приоткрылась, меня впустили предупредительно и сдержанно.

В камере на диво хорошо пахнет — мыло, мужской одеколон, ароматические, освежающие пакетики одолели арестантский дух. Большой стол посреди камеры застелен клетчатым пледом. За столом англичане играли в карты. Они оставили карты, поднялись — долговязые, в длинных шинелях, подтянутые.