Далеко в Арденнах. Пламя в степи — страница 13 из 50


1


Надежда Щербак вершила скирду. Гудела молотилка, позванивали обарками лошади, шуршала солома, тучами взвивалась пыль.

Старшему из Фросиных ребят, Михасю, впервые доверили работать на волокуше. Взлохмаченный, черный, в струйках пота, он напоминал издали негритенка — такого Надежда видела как-то нарисованным в книге.

Михась счастлив. Кони послушные, достаточно тронуть повод — рвут с места, и на разворошенную гору соломы ползет огромный пук. Главное — не прозевать, когда тетя Надя подаст знак рукой. Тогда — тпру, вороные, подождите, пока Михась соскочит и отцепит трос от обарка.

Скирда высокая, бока округлые, хоть ветер подует, хоть дождь польется — не страшно. Никто в сивачевской степи не умел вершить скирды так, как это давалось Надежде Щербак.

На какой-то миг женщине показалось, что она дома, в родной степи, что нет и не было никакой войны. Кто ее выдумал? Степь как на ладони. Вдали мельтешат хедерами два комбайна, ползут косилки, арбы, вот-вот из-за лесополосы появится скрипучая телега с бочкой — и дебелые, круторогие волы закачают головами, словно раздумывая о своей нелегкой воловьей жизни. «Цоб! Цобе!» — это Антошка везет холодную, артезианскую воду. Глотнуть бы свеженькой из кружки, а остаток себе за пазуху, на разгоряченное тело, блаженно ощущая, как щекочут кожу струйки...

Но видение исчезает, расплывается. Надсадно гудит молотилка, видимо, Стефка перестаралась, слишком большой навильник кинула в барабан. «Что же это я? — думает Надежда. — Нашла время для воспоминаний. Михась давно ждет сигнала. Давай, Михасик, вези солому».

И снова мелькают отполированные до блеска вилы. Белая косынка на глаза спущена, руки исцарапаны, ноют по ночам, хоть плачь. Но сейчас думать об этом некогда, ползет к самому верху скирды новый волок пахучей пшеничной соломы. И укладываются, стелются один к другому янтарные стебли, послушно покоряясь уверенным движениям Надежды. Скирда растет, сотворенная женщиной, величественная и ладная, будто степная пирамида.

Увидав Надежду на скирде впервые, Цыганков не сдержался:

— Любо глянуть на тебя, Егоровна, когда ты там...

— Только когда там? — переспросила она, тут же поймала себя на двусмысленности вопроса. И покраснела.

Цыганков отвернулся, заспешил куда-то. Надежда была благодарна ему за это, она и сама не знала, как у нее вырвалась такая глупость: «Только когда там?» Ей стало грустно и стыдно. «Запуталась ты, Надюха, горишь». Кто это сказал? Чей это был голос?..

В разгар обеда к колхозному стану подъехала запыленная «эмка» Самохина.

Секретарь щурился от солнца, он был в белой полотняной рубашке, воротник расстегнут.

— Садитесь с нами обедать, — пригласила Надежда. — Дынькой угостим.

Самохин вздохнул.

— Не соблазняйте, некогда. От водички не откажусь. Холодная?

Пил жадно — булькало в горле. Когда напился, крикнул шоферу:

— Приложись, Степан... Настоящая живая... А где же ваш председатель?

— Пасет комбайны.

— Пасет? — Самохин засмеялся, закашлялся. — Надо же, пасет. Ну и выдумщики... — Встав на подножку «эмки», поправил воротник. — Товарищи! Сегодня Совинформбюро передало важное сообщение. Битва под Курском и Орлом закончилась полной нашей победой. Фашисты отступают. Тысячи пленных, много техники взято. В Орел и Белгород вступили советские войска...

Самохин не успел вскочить в машину. Руки женщин подхватили его и подбросили в воздух.

— Я же водой переполнен! — кричал секретарь. — Не разлейте, бабоньки!

Кто-то плакал, кто-то успокаивал.

— Чего ревешь?

— От радости... Отстань, дай поплакать!

— Противно, когда ревут, хотя бы и от радости.

У Самохина дергалась щека, он тяжело дышал, жаловался:

— У меня двое детишек... Могли бы сделать их сиротами. Ох и женщины!.. Так, говорите, Андрей Иванович пасет комбайны? Значит, появилась новая профессия — комбайнопас.

Надежда принесла огромную потрескавшуюся дыню, из ее трещин сочился пахучий мед. Сняла косынку — стряхнуть пыль.

— Возьмите с собою, полакомитесь в дороге.

Самохин уставился на нее.

— Это вы? Извините, не признал сразу. Ну, как живется на белом свете? Билет получили?

Надежде хотелось показать ему свою скирду, но не осмелилась.

— Собираюсь вот домой, — сказала она, — как считаете, скоро?

Секретарь задумался.

— Херсонщина?..

Надежда удивилась: надо же, помнит.

— Думаю, осенью дома будете. Покатился Гитлер, и зацепиться не за что. Разве что за Днепр...

Самохин уехал, оставив ее под впечатлением непростого их разговора. Осенью... А уже август! Неужели она скоро упадет на колени перед родною хатой: прими меня, прими и прости. За долгую разлуку, за твое и мое одиночество, за все, что нам выпало пережить. И пойдет на могилу Корнея, хранящуюся в памяти, должно быть заросшую теперь до неузнаваемости. ЕГО могилу. Лежит он и ничего не знает ни обо мне, ни о сыне. Мертвым легко в их неведении, в вечном покое. Они переступили порог небытия... Почему становится так жутко, не по себе, когда начинаешь думать об этом? Возможно, это только я такая?.. Думают ли о смерти солдаты? Наверное, думают. А идут. В атаки. Под пули. Навстречу смерти! Выходит, есть что-то большее? Что-то высшее? Сильнее страха. Иначе как понять? Человек хочет не просто существовать. Он хочет быть счастливым. На отцовской земле, святой, политой потом и кровью тех, кто жил раньше, до нас и ради нас. И все сущее — это их следы, протоптанный ими путь, идти по нему — счастье, высокое и чистое, как небо. Ради этого счастья смерть — не смерть...

Солома пахла свежей муко́й, сладко, щекочуще, как на мельнице во время помола. А молотилка взвывала, лихорадочно тряслись решета, вдоль покоса, подбирая валки, ползли арбы, и все замкнулось в бесконечный круг, из которого было только два выхода: в полноправное царство Надежды, на золотую, как солнце над Тоболом, скирду, и по другую сторону молотилки, на ток, где синела у вороха зерна косынка Махтеихи.

Когда уже стемнело, в последний раз, словно нехотя, стукнул барабан, вздохнул двигатель. Еще скребли под молотилкой деревянные лопаты, гремели обарками в последнем заезде Михасевы вороные, однако уши ловили уже эти звуки сквозь оглушительную тишину, с наступлением которой на тело наваливалась усталость.

Молча плелись женщины к плакучим вербам над рекой, бросали в пышную траву одежду. С распущенными косами неторопливо входили в воду земные русалки, и тела их белели в вечерних сумерках таинственно и зовуще. Бух! — поплыли, одна засмеялась, другая вскрикнула, и покатилось над камышами эхо, качнулись на волнах звезды.

Тобол куда-то спешил. После дневной жары было так приятно стоять против течения, ощущая, как цепляются за ноги мелкие водоросли, вода щекочет живот, касается грудей. По телу разливалась истома, хотелось и вместе с тем было страшно закрыть глаза. А вдруг течение подхватит и понесет! Ну и пусть! Надежду иногда охватывало желание отдаться чьим-то властным и сильным рукам. Лишь бы руки эти были теплыми, бережливыми.

С шумом, подняв брызги выше ракит, промчалась Стефка. Остановилась на берегу, вырисовываясь на фоне неба гибким станом, начала выжимать волосы.

— Это вы?.. Хороша водичка, как в Черемоше... А я сегодня вилы в барабан нечаянно уронила, едва успела выхватить. Вот было бы мне...

Надежда распустила косы. Волосы упали на воду, поплыли, рассыпались веером, создав над плечами шелковый шатер. Надежде показалось, будто она уже под водой и голос Стефки слышит сквозь ее толщу.

— Побегу к своему дударику. Он тут рядышком, с трактористами.

Ночь над Тоболом висела синяя и густая, как дым. Звезды стали похожими на пузыри в час грозового дождя. Надежда шаркала по стерне сандалиями, направляясь к колхозному стану. За вербами еще плескались девчата, стирали просоленную по́том одежду. Звонко взметнулась песня и тут же на высокой ноте оборвалась.

— Ату его, девчата! Лови!

— Ах ты, чертенок, надумал подглядывать!

— Ишь женишок — от земли вершок! Ха-ха-ха...

— Ну, смотри, смотри на меня, чего же убегаешь? Вот я тебе...

Топот босых ног удалялся в степь, шелестело жнивье, а на берегу еще долго, сквозь смех, звучали счастливые голоса.

Близ стана Надежде повстречался Михась.

— Вас ищу, тетя. Какая-то женщина хочет вас видеть. Там она, у дороги на Бугрынь...

— Что же ты не привел ее сюда?

— Не хочет. Пусть, говорит, придет тетка Надя, разговор к ней есть... Ну, я пошел вороных купать!

— Иди, иди. Ты и сам как вороной, весь в пыли.

— Такая работа, — совсем по-взрослому сказал Михась и вприпрыжку побежал к коням.

Надежда пошла в сторону перекрестка, удивленно раздумывая, что это за женщина, пожелавшая с ней встречи, и почему она не хочет сама к ней прийти.

— Антонина?!

— Здравствуйте... Узнали?

Антонина была одета броско, по-городскому. Платье из крепдешина, легкое, прозрачная косынка.

— Пришла в село, а вас нет.

— Ключ под камнем. Там, где и прежде оставляли. Забыла уже?

— Не забыла. Но что же я без вас, как злодейка...

— Не в чужую избу, в свою.

Антонина махнула рукой:

— Была своя, да стала чужая. И дом теперь за свою не призна́ет.

Всплакнула, прижав к глазам косынку.

— Чего же тогда приехала? — сухо сказала Надежда. В ее памяти всплыло лицо Ивана, дикий его пляс на заросшем вьюнком кладбище.

— Н-не знаю. Явилась вот...

«Неужели мне ее жаль? — думала Надежда. — Неужели я такая мягкосердечная, что могу простить этой женщине легкомыслие, с которым она... Легкомыслие? Да нет — измена! А Иван? Сможет ли он простить? Если, конечно, останется жив. Ведь после такого люди сами лезут в огонь».

— Иди домой, — сказала Надежда. — Выдастся свободная минута — прибегу. Тогда поговорим.

— Нет! — вскрикнула Антонина. — Сейчас! Я хочу сейчас сказать все, потом будет поздно... Приходил ко мне солдат. Из госпиталя. Увидел, плюнул под ноги и ушел. Только для того, говорит, и разыскивал... — Антонина заплакала. — Ну чего вы молчите? Скажите же...

— Ой, Тоня, ну что тебе сказать? Ты насовсем?

— А можно?

Ее глаза молили о спасении.

— Не знаю. Не судья я тебе.

— Ваня... любил меня.

— Любил, — тихо повторила Надежда. — Он был здесь, твой Иван. Горел в танке. Тебя искал. Посмотрел на свою «могилу». Похоронка была на него после твоего отъезда. Махтей розы отковал... А Иван живой... Как с того света вернулся.

Антонина шатнулась, будто ее ударило порывом ветра.

— В-вы сказали ему... обо мне?

— Он не спрашивал...


2


Встреча состоялась на ферме Ван-Бовена. Капитан Гро сделал вид, будто предложение взять к себе английских летчиков ему ни к чему. На Крафта, попытавшегося было вставить в разговор слово, накричал.

— У нас нет связи с Лондоном, — сказал Фернан.

— Вы думаете, у меня Лондон в кармане?

Гро, однако, уже прикинул, насколько подскочат его акции перед англичанами, когда он переправит-таки летчиков через Па-де-Кале. В конце концов, никогда нелишне подумать и о будущем. А оно туманное, как острова Альбиона. Знать бы, что запросят взамен коммунисты. Нечего думать, что они столь бескорыстны, как это декларируют. За новой затеей Дюрера наверняка что-то кроется.

— Покажите мне летчиков.

— Это можно, — сказал Фернан. — Они здесь, неподалеку. Мсье Довбыш надумал подкормить их завтраком. Может, мы сначала составим с вами небольшое соглашение?

На тонких губах капитана мелькнула презрительная усмешка. Вот оно, хваленое бескорыстие красных!.. Сначала гуманный жест, затем торг. Капитан ликовал от мысли, что не ошибся в своих предположениях. Что ж, он готов и к торгу.

Демонстрируя недовольство, изрек:

— Я не вступаю в дискуссию, но интересно знать, чего вы хотите: деньги или опять оружие?

— Вы дадите слово, что забудете о своих претензиях к лейтенанту Щербаку. И само собой разумеется, к остальным, кто приходил тогда за оружием.

Гро, сидевший в мягком кресле, небрежно закинув ногу на ногу, вскочил. Напоминание об операции в графском замке бесило капитана. Маленький Фернан глянул на него снизу вверх и не торопясь закурил сигарету.

— Мы взяли всего лишь маленькую толику того, что мсье Пьерло мог бы сам, по справедливости, передать нам. Разве это преступление? В конце концов, оружие обращено против нашего общего врага.

— Я не вправе судить о поступках премьер-министра, — сухо произнес капитан. — Я солдат. А этот русский... Кстати, вы тоже были с ним, — глаза Гро гневно блеснули, — русский присвоил оружие, присланное правительством для моего отряда.

— Зачем же так грубо: «присвоил», — спокойно возразил Фернан. — Скажем иначе — одолжил у друзей... Вполне приличествующее моменту, точное слово — одолжил... Никакого криминала. Не враги же мы с вами? После войны вернем, только и всего.

Капитан Гро немного остыл. В глубине души он понимал, что рассуждения этого партизана — не иначе как коммуниста! — не лишены логики, однако делал вид, что его привело сюда джентльменское желание помочь союзникам, и он пойдет на сделку только ради этого джентльменства с людьми, недостойными никакого партнерства.

— Крафт, вы что — язык проглотили? Назначаю вас своим военным советником. Ваши соображения? — крикнул Гро.

— Н-не знаю, мсье капитан. В конце концов, то оружие, которое лейтенант Щербак... которое... ну, в общем…

— Выражайтесь яснее, черт возьми! — Гро продолжал демонстрировать свой гнев.

— Я хочу сказать, что премьер-министр...

— При чем тут премьер-министр? — капитан отодвинул кресло к окну, склонился в ироничном поклоне. — Здесь мы, две договаривающиеся стороны, — он показал молочно-белые зубы, что означало дружескую улыбку. — Мы имеем честь подписать важное соглашение. Принимая во внимание, учитывая и т. д. и т. п... Вот только где взять нотариуса, чтобы скрепить печатью этот исторический документ?

— Есть такое понятие: слово офицера... Наш командант считает, что достаточно и вашего слова, — сказал Фернан. — Он уважает офицеров, которые не капитулировали перед фашистами...

Гро хмыкнул и стал вытирать платком лицо.

— Ну и жарища, черт побери! — буркнул он. — А Довбыш у вас кто? Тот самый Гаргантюа?.. Его величество король Леопольд не отказался бы зачислить такого гренадера в личную охрану. Как вы считаете?

— У короля сейчас вполне приличная охрана. Фюрер поделился с ним своими гренадерами в гражданском...

— Оставим эти разговоры. Они мне неприятны. Я присягал...

— Хотел бы я знать, кому присягал его величество бельгийский король, — произнес Фернан. — И помнил ли он о своей присяге двадцать восьмого мая, когда отдавал приказ о капитуляции всей армии?

Гро отвернулся к окну.

— Крафт, — сказал он, — у нас найдется, чем приветить гостей?..


3


Поздно вечером Фернан и Довбыш прощались с английскими летчиками. К этому времени капитан Гро уже исчез.

Крафт старательно подливал в рюмки коньяк, летчики вскоре захмелели. Молоденький голубоглазый штурман сидел молча и все время улыбался, зато старший, раненный в плечо «кэптэн» оказался на редкость разговорчивым, слова лились из него, как вода из открытого крана. Он был в восторге от могучей фигуры Довбыша.

— Ю а биг, ай эм смол! — радостно тараторил он. — Френдшип! Э френд ин нид из э френд ин дид[29].

— Какой там дед! — хохотал Егор. — Я еще в парубках не нагулялся! Большое вам сэнк’ю!

— О, сэнк’ю, спа-си-бо... — щегольски подскочил «кэптэн». — Ка-ра-шо.

Довбыш расстегнул воротник, из-под рубашки проглянули синие полосы тельняшки. Эта тельняшка имела свою историю. Неизвестно каким способом мадам Николь узнала, что матрос грустит по тельняшке, и раздобыла ему этот подарок. С тех пор Егор не разлучался с тельняшкой, сам стирал ее, когда вешал сушить, не спускал глаз, а перед Николь чувствовал себя в вечном долгу.

Заметив на груди Довбыша тельняшку, веселый «кэптэн» закричал:

— О, флит!..Си!..[30] Ка-ра-шо... — И, намочив палец в коньяке, начал обозначать на скатерти контуры моря вокруг темного пятна, что означало, вероятно, Британские острова.

— Нам пора, Георг, — поднялся Фернан. — Когда вы думаете их переправить? — спросил он у Крафта. — Канал надежный?

Крафт пожал плечами:

— Думаешь, я тут все знаю? Отвезем в замок, а там найдется кому отправить.

Они вышли во двор. «Кэптэн» полез обниматься.

— Митинг — йес, карашо, патин — ноу[31], некарашо, — бубнил он.

Штурман-молчун неожиданно певуче произнес:

— Р-ро-си-я... Соувьет Юньен![32]

И поднял два пальца вверх, как это делали бельгийские патриоты.

Фернан и Довбыш спускались с холма у фермы Ван-Бовена в каньон, когда их догнал запыхавшийся Крафт.

— Подождите, ребята, — сказал он. — Есть дело к вам. Вот...

Крафт держал в руке фотографию. При свете месяца можно было рассмотреть снятую в профиль молодую женщину.

— Жена? — спросил Егор.

Крафт выругался.

— Бывшая любовница Дегреля. Работает в гестапо. Мы давно засекли эту шпионку, капитан разрешил было ликвидировать ее, но потом отменил свой приказ. Страшно ругался... Кто-то там, в Брюсселе, цыкнул на него. — Крафт виновато вздохнул. — Знайте же об этой сволочи, друзья, но не выдайте меня. А фотографию возьмите, пригодится. Стерва эта находится сейчас в Комбле-о-Поне.

Он потоптался и исчез в темноте.

— Забавная история! — сказал Довбыш.

— Из этого Крафта мог бы выйти свой парень, — заметил Фернан. — Когда мы вместе с ним бастовали в Шарлеруа...

— Мозги у него набекрень, — прервал Фернана Довбыш. — А жаль.


На партизанскую базу они пришли на рассвете, а через час командант вызвал к себе Щербака.

Дюрер сидел за дощатым столом, покрытым клеенкой в синий горошек. На столе светилась медная карбидка, похожая на сказочную лампу Аладдина, — зеленые бока ее уже давным-давно не знали суконки. Пламя карбидки горело ровно, двумя острыми язычками, и освещало карту над столом. На топчане валялась овечья шкура.

— Оцениваешь мои хоромы? — спросил Дюрер. — Взгляни-ка сюда.

Щербак увидел в руках у него фотокарточку.

— Узнаешь?

— Что-то знакомое...

— Еще бы не знакомое! — глаза команданта стали маленькими и злыми. — Вспомни похороны Пти-Базиля... Пришел бургомистр, и это привлекло общее внимание, а ты смотрел куда-то в другую сторону, за мое плечо...

И Щербак вспомнил.

...Комбле-о-Пон. Грустный февральский день. Не спеша, будто нехотя, падают на землю снежинки. Не хочется верить, что там, в черной яме, лежит Василек, всеобщий любимец Пти-Базиль. Мерзлые комки земли глухо стучат о крышку гроба. Печально толпятся люди.

Неподалеку стоит, закутанная в теплый платок, молодая красивая женщина. Он невольно задерживает на ней свой взгляд. Римский профиль, белые снежинки на черном платке похожи на бабочек.

Дюрер толкает его в бок:

«Бургомистр...»

Ему становится стыдно, что в такую минуту надумал любоваться женской красотой.

«Молодец бургомистр, не испугался», — говорит он и опускает глаза...

— Ну, вспомнил теперь?

— Вспомнил. Но совсем не знаю этой женщины.

— И хорошо, что не знаешь. А еще лучше, что она тебя не знает.

Дюрер вкрутил карбидку, пламя потухло.

— Придется тебе, лейтенант, познакомиться с этой красавицей. Она — гестаповка, с нею у нас давние счеты. Собирайся в дорогу. Между прочим, бургомистра немцы недавно прибрали к рукам.


4


На мне сельская одежда, канотье, внешне я похож на фермера, собравшегося в нагорные плато на поиски летнего пастбища. В одном кармане пакет для Люна, в другом — двенадцатизарядный «ЖП», подаренный Довбышем при первой встрече в доме Гарбо. Под лацканом пиджака пришит гестаповский значок. Не знаю, где раздобыл его наш командант, значок этот жжет меня сквозь одежду, так и хочется оторвать его и вышвырнуть подальше.

День солнечный, ясный, бересклет придает предгорью лилово-синий оттенок. Неприхотливые кустарники цепляются за каждый клочок земли, нависают над кручами, гнездятся в щелях оврагов.

В сумерках я спускаюсь в Шанкс.

Люн не удивился моему появлению. Жизнь давно уже отучила его удивляться.

— Ты пришел вовремя, — говорит он. — Тарде вениентибус осса[33].

— Не глуши меня латынью, — прошу я.

Пока Люн читает письмо Дюрера и рассматривает фотографию, я сижу напротив него и с досадой думаю, что парни сейчас готовятся к операции. Предстоит схватка, настал момент отомстить за Николая, за Василька, за Симона... При мысли о Симоне перед глазами встает Эжени, какой я видел ее в последний раз, когда она кормила меня с ложки. Обаятельная даже в страданиях!..

Я понимаю, что выбор команданта пал на меня не потому, что я случайно видел в Комбле-о-Поне эту гестаповку, нет, причина в Люне. Жозеф не хочет расширять знакомства Люна — Люн связной ЦК, старый подпольщик, испытанный боец партии. У него седые волосы и суровое лицо.

Один только раз я видел Люна непривычно расслабленным, почти размякшим, непохожим на самого себя, с глазами, полными слез. Было это в день похорон Василька...

Звездные ночи Андалузии. Я читал о них в книгах, когда Люн с винтовкою в руках лежал в горах Сьерра-Невады, прислушиваясь к шорохам фалангистов за грязно-бурыми камнями...

Я говорю Люну, что Дезаре собирается пополнить свою галерею его портретом, что Дезаре Рошар большой художник и настанет время, когда народ воздаст ему должное.

Люн покачивает головой.

— Не думал, что тебя могут волновать подобные мысли... — Слова Люна звучат несколько обидно для меня. — Возможно, Рошар и в самом деле большой художник, я кое-что слышал о его галерее. Но мой портрет? Зачем? Что такое мой портрет с точки зрения вечности?

— Запечатленный момент истории! Ее неповторимый образ! — говорю я. — Человек, осознанно или совсем того не замечая за собою, жаждет оставить что-либо потомкам, если угодно — для истории. Ты любишь повторять, что все течет и все изменяется. Что ж, это диалектика жизни. Но ничто не проходит бесследно!

— Честолюбие — опасная вещь, — сухо отвечает Люн.

Кровь приливает к моему лицу; я начинаю сожалеть о том, что затеял этот разговор.

— Я не честолюбивый, — пытаюсь защитить себя, — зря ты об этом. Однако и я не хотел бы прожить жизнь впустую, не оставив о себе доброй памяти.

— Упрощаешь, Антуан, мелко берешь. Я о таких вещах не задумывался ни в королевской тюрьме в тридцать втором, ни в Испании в тридцать седьмом, и теперь не по мне эти заботы. У каждого человека свой взгляд на жизнь, он сам вершит свой суд над собою и временем. Естественно, если он личность, а не марионетка... Я коммунист, и этим все сказано.

На столе остывал ужин. Уловив укоризненный взгляд Николь, я иду умыться с дороги.

— Я тоже коммунист. И все-таки Дезаре нарисует твой портрет. И вообще ты не можешь отрицать роль искусства в общественной жизни.

Мне почему-то хочется, чтобы последнее слово осталось за мною.

Не посоветоваться ли мне с Люном о своей беде? Партбилет для коммуниста — святыня, с ним идут на смерть. А мой остался в донецкой степи, в закопанной старшиной Чижовым гимнастерке. Что мне скажут, когда вернусь домой? Эта мысль мучит меня, не дает покоя. Я долго не решался поделиться ею с Николаем Кардашовым, тянул, пока не оказалось поздно: комиссар погиб.

...Рано утром Люн поехал в Льеж и возвратился только через два дня.

Мы снова сидим в верхней комнате за столом и ведем разговор так, будто прервали его минуту назад.

— Зовут ее Мари, — говорит Люн. — Мари Бенцель. По крайней мере под таким именем девицу эту знали в Брюсселе. Она заслана абвером в Бельгию за два месяца перед вторжением. С первых дней оккупации — агент гестапо, причем очень ловкий. На ее совести жизнь многих патриотов. В сорок первом ее разоблачили, успела исчезнуть. Партизанский суд заочно приговорил Мари Бенцель к расстрелу.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ