1
Во время обеда привезли газеты. Надежда читала вслух сведения с фронта — это было ее партийное поручение на уборочной. Женщины пили молоко из бутылок, остуженных в луже под бочкой, и внимательно слушали. Поэтому никто из них и не заметил, как из-за скирды вышла Антонина Манюшина. Она шагнула в круг, в самую середину, словно собиралась пуститься в танец, и тут же упала на колени.
— Простите меня, люди...
Стало тихо. Слышно было, как в стерне шуршит полевая мышь.
— Виновата я перед вами. Простите...
— Бог простит, — сказала Махтеиха, едва приоткрыв сухие губы, — ему сверху виднее.
Стефка демонстративно поднялась и пошла к бочке с водою. Женщины молча принялись завязывать узелки.
Антонина заплакала навзрыд.
— Прогоните — руки на себя наложу...
— Не пугай! — гневно произнесла Махтеиха. — Какого зелья наварила, такое и хлебай. Нашла кого пугать!..
— Никто тебя не гонит, — примирительно сказала Надежда. — Становись — хоть бы и к веялке.
Антонина поклонилась и пошла на ток. Как вцепилась в ручку веялки, так и не отпускала до самой темноты. Она перехватывала презрение в глазах девушек. По вечерам они писали на фронт письма совсем незнакомым солдатам. А когда приходил ответ — столько было радости! Всю ночь не прекращался шепот: небось герой, с орденами и медалями, да еще и неженатый... А вдруг на побывку приедет?.. А рядом крутила веялку молодая женщина, и — что там ни говори — красивая, брови соболиные, будто нарисованные. И надо же, страшно подумать — сбежала от танкиста, от фронтовика, который, может, ради нее шел на смерть. Эх, Тонька, Тонька, чума — вот ты кто!..
И прилипла эта кличка к Антонине, как смола. Уткнувшись в охапку соломы, плакала каждую ночь в одиночестве, никто не хотел ложиться с ней рядом, сторонились, будто и в самом деле она чумная.
Только одна Надежда и находила для нее безобидные, врачующие слова.
Два чувства боролись в Надежде — презрение и жалость. Она не умела прощать женской легкомысленности и вместе с тем сердцем понимала, что ни Иван, ни Антонина никогда не узнают в жизни счастья, если их не помирить. Открыв для себя эту истину, принялась уговаривать Антонину написать мужу письмо.
— Покайся, Тоня, слышишь?
— Боюсь я. Может, вы словечко замолвите?
— Грех твой — тебе и каяться...
Дни бежали незаметно. Поспел хлеб и в северных районах. Из Кустаная в Джагытарскую МТС пришло распоряжение: перебросить комбайны за Аят.
Остались на карачаевских полях одни косилки, они валили пшеницу с последнего клина — от Бугрыньской степной дороги до Верблюжьего холма. Женщины перебрались на новый ток. Старенький «ХТЗ», окутываясь горячим сизым дымком, поволок молотилку ближе к покосу.
Из райцентра каждый день запрашивали данные: сколько скошено, сколько намолочено, все ли сдано государству. Собрав вечером от учетчиков сведения, Цыганков торопился в село, к телефону.
— Где тебя черти носят? — кричал в трубку охрипшим голосом Самохин. — Я не могу из-за тебя передать сведения в область.
Цыганков торопливо диктовал.
— Только бы дождь не пошел, — жаловался он. — Вчера слепой побрызгал — и то косы пошли на слом.
— Вывози скорее зерно, и веяное и невеяное.
— Мне бы еще одну полуторку. Пусть бы плохонькую...
— Плохонькая хуже, чем ничего! Волов запрягай!
— Запряг уже все, что в оглобли входит. Осталась одна свободная шея — моя собственная. Заказал уже шлею.
— Смотри мне, Цыганков!
— Смотрю, товарищ секретарь. Дождь был слепой, а я пока зрячий.
Так пререкались они, и постороннему могло бы показаться, что разговаривают между собою враги: откуда ему знать, что оба — председатель колхоза и секретарь райкома — жаловали друг друга строгой мужской любовью, на которую способны разве только опаленные огнем войны сердца воинов. В их взаимоотношениях не было ничего показного, давала себя знать суровая простота, за сказанными словами угадывались и иные, не произнесенные, однако хорошо понятные им обоим, и поэтому не было для них необходимости произносить эти слова вслух. Чему свойственна глубина — на поверхность не всплывает.
Цыганков опускал трубку и, избегая глаз Каролины с их надоевшей преданностью, спрашивал:
— Что нам нужно подписать?
Каролина, склонившись грудью над столом, подвигала одну за другой бумаги, прерывисто дышала. Цыганков чувствовал, как у него начинает стучать кровь в висках, и почти выкрикивал спасительный вопрос:
— Что там пишет Михаил?
Терновые глаза Каролины гасли, она молча шелестела бумагами, складывала их, а Цыганков вставал и шел к окну, облегченно вздыхая, как это делает человек, одержавший над собой небольшую, но важную победу. Иногда ему хотелось сказать что-нибудь такое, мужское, что навсегда положило бы конец настырным ожиданиям Каролины, но он боялся, что она разревется, а Цыганков не терпел женских слез.
— Дом рядом, а ночевать в степь? — роняла по слову Каролина.
— В копне самый сон. Лучше перины!
Он и в самом деле любил спать в поле, бросив под голову охапку дурманящего, наполненного таинственным шелестом сена, любил слушать, как фыркают кони, а в камышах спросонья шевелит крыльями потревоженная утка, вглядываться в безмерные версты глубокого ночного неба. Мир воспринимался как исполинский и вечный, во всех его возможных и непонятных измерениях, а он, Цыганков, казался в тот миг его центром, отправною точкой, куда все сходится и откуда все берет начало.
Белоголовый Юрась, внук деда Панаса, очень гордился тем, что был кучером у самого председателя колхоза. Он любил лошадей и хорошо знал их — от беззубой Граматки, которую держали в конюшне из уважения к ее прежним заслугам, до появившегося совсем недавно озорного жеребенка.
Дроги подскакивали на ухабах, скрипели давно не мазанные колеса. Кадровый пехотинец Цыганков не очень разбирался в кавалерийском снаряжении, за всю свою жизнь он раз или два поднимался в седло, однако Юрась этого не знал и расспрашивал его о трензелях и мундштуках, о чересседельниках и супони...
В полевом колхозном стане переполох. Цыганкова встретили тревожными голосами:
— Чума утопла!..
— Да не утопла — не успела...
— Забрела далеко, а там яма...
Цыганков подошел к Надежде.
— Живая, — сказала та. — Только что успели откачать.
Антонина лежала у копны, прикрытая дерюжкой, лоб и бескровные щеки застланы мокрыми волосами.
— Как же это случилось? — растерянно спросил Цыганков. — Сама придумала?.. Отвези ее домой, Егоровна. Скажи Каролине, пусть вызовет врача из района...
— Врача... — хмыкнула Махтеиха. — Совесть — не чирь...
Пока Антонину укладывали на дроги, Юрась весь съежился, заколотился как в ознобе. Цыганков хотел было сам взяться за вожжи, но потом раздумал.
— Не спускай с нее глаз, Надежда, — тихо сказал он. — Мало ли чего... Работать завтра не выходи, на скирду Стефку поставлю... А ты, Юрась, найдешь меня у трактористов, понял? — Он погладил мальчонку по голове. — Ну, будь мужчиной, ничего страшного не произошло...
Цыганков наслушался об истории Манюшиных всего и в подробностях. Как умыкнул молодой Иван жену кустанайского бухгалтера, конечно не без ее согласия, как жили они душа в душу до тех пор, пока не разлучила война. Ничто вроде не предвещало беды, и вдруг Антонина покинула Карачаевку, уехала в город то ли к первому мужу, то ли к родителям. Знал Цыганков и о досадной ошибке с похоронкой на Ивана и краткой его побывке дома. Возвращение Антонины не обрадовало сельчан, породило много толков. К ней относились как к дезертиру. Если бы не острая нехватка рабочих рук, он первый сказал бы ей: «Убегала — не советовалась?» А тут еще и Надежда, чуткая к любому горю, замолвила слово в защиту, и он махнул рукой. «Дьявол их разберет, этих женщин!»
Цыганкову никогда не приходилось встречаться с самоубийцами, и он был потрясен. Человек всегда борется за жизнь до последнего, даже на фронте. Там случается человеку попасть совсем в безвыходное положение, и нелепая ситуация, и сознательное самопожертвование, но чтобы так вот, по собственной охоте, наложить на себя руки, когда можешь этими руками — черт побери! — по крайней мере крутить веялку, а если поднять голову повыше — дышать медовыми степными запахами, можешь радоваться, что ты все-таки живешь, нужен людям! Жизнь всегда можно начать сначала — в это хорошо уверовал Цыганков. Потому и не укладывался в голове страшный поступок Антонины. Интуитивно Цыганков сознавал, что в его размышлениях есть какой-то провал, концы с концами в его теории жизни не сходятся, и это еще больше удручало его.
Сейчас надо было бы думать не об этом, а о нескошенном клине озимых, о трактористах, которым сидеть бы не за рычагами, а за школьными партами и гонять в сумерках голубей, о буртах пшеницы под открытым небом и о множестве других хозяйственных дел. От рождения он был небезразличен к чужому горю, но, пройдя в сорок первом неимоверно трудный путь от Сана до Днепра, привык измерять человеческие беды меркой фронтовой и как-то не представлял себе, что человек может оказаться на краю жизни по собственной воле, да к тому же в глубоком тылу, за тысячи километров от смерти чужой, гибельной, беспощадной.
Цыганкову не случалось еще вступать в противоборство с собственной совестью, а потому он и не знал, какой это страшный суд.
2
На инструктивном совещании руководителей ФНС — «Фламандского национального союза» и НФТС — «Немецко-фламандского трудового союза» в брюссельском отеле «Палас» генерал Фалькенхаузен выразил беспокойство актами саботажа и диверсий на угольных шахтах провинций Лимбург и Льеж, обвинив бельгийских рабочих в том, что они бездумно поддаются агитации советских военнопленных.
— Мы расцениваем это как восточное варварство, — говорил генерал, прислушиваясь к своему хорошо поставленному голосу. — Цивилизованный человек не станет умышленно ломать отбойный молоток — продукт инженерной мысли, призванный облегчить труд шахтера. Смешно думать, что изуродованный молоток или опрокинутая вагонетка с углем остановят победную поступь вермахта.
Фалькенхаузен не заметил, что противоречит сам себе. Несколько минут тому назад он ругал руководителей обоих союзов за бездеятельность, из-за чего, как выразился он, на бельгийских шахтах хозяйничают подпольщики и добыча угля резко упала.
— Господа! Фюрер, хорошо осведомленный о резервах рабочей силы в данном районе, не станет посылать боеспособных немцев на ваши шахты. Он скорее наденет на всех нас, здесь сидящих, униформу горняков и спустит под землю... — генерал элегантно вытянул указательный палец и показал им на пол, одарив присутствующих натренированной улыбкой. — Вы, настоящие патриоты Бельгии, будьте наконец хозяевами своих предприятий. Седлайте, господа, троянского коня, втирайтесь в доверие оппозиции, сталкивайте противников нынешнего режима лбами, подкупайте, арестовывайте, вешайте непокорных. Бомба наносит наибольший вред, если она взрывается в самом центре объекта.
Фалькенхаузен выпрямил сутулую спину и, обозрев шторы на окнах, заходил по комнате. Ковры скрадывали стук подкованных каблуков его начищенных до блеска сапог.
— На прощанье хочу сообщить вам, господа, приятное известие. Операция «Вепрь» — как видите, у меня от вас нет никаких секретов — развивается успешно. В горах настигнут отряд какого-то Селя, в прошлом хорошо известного намюрского адвоката. Все уничтожены в открытом бою. В скором времени мы очистим Арденны от бандитов полностью.
Генерал самодовольно усмехнулся, наблюдая, какое впечатление произвели его слова на респектабельных господ, перед которыми он играл роль добропорядочного мецената и которых презирал за слишком безмятежную жизнь.
Гитлеровский правитель Бельгии не мог знать, что через несколько дней старший адъютант принесет ему донесение с пометкой «совершенно секретно» и он в ярости ударит кулаком об стол, узнав об уничтожении партизанами эсэсовского гарнизона на станции Ремушан.
— Только что получено сообщение по телефону: в Лёрсе взорвана электростанция, — добавит адъютант, избегая взгляда потемневшего от гнева генерала.
3
Комбле-о-Пон встретил Щербака дождем. Грозовые тучи развесили над долиной свои набрякшие влагой космы, тяжелые капли барабанили по черепичным крышам, потоки воды затопили тротуары, по улицам бежали, отыскивая низины, грязные ручьи. Какой-то зеленщик, высунув голову в окно, наблюдал, как из оторванной водосточной трубы в доме через дорогу на крыльцо бакалейки хлещет вода.
Пьер Викто́р только что возвратился с работы, но успел уже помыться, и его гладко причесанные волосы сияли, как вороново крыло. Приземистый, неуклюжий Викто́р напоминал скорее колбасника, чем машиниста локомотива.
Щербак знал, какое горячее сердце патриота бьется в груди этого неказистого на вид человека. После диверсии около станции Риваж они уже встречались, Антон навещал его дома. Викто́р имел собственный аккуратный особнячок, возведенный еще прадедом в минувшем столетии. Единственная дочка машиниста вышла замуж за коммерсанта из Гента, и теперь Викто́р остался вдвоем с женой, такой же полноватой, но подвижной женщиной, как и он сам.
— Тебе что — жить надоело? — сердито спросил Викто́р на пороге. — Не мог дождаться ночи?
— Не мокнуть же мне до темноты под дождем? — оправдывался Щербак. — У русских есть поговорка: в плохую погоду хозяин и собаку гулять не пускает.
Викто́р сочувствующе покачал головой.
— Мать! Принеси что-нибудь сухое гостю. Пообедаем?
— Потом. — Щербак показал фотографию. — Узнаешь?
— Приметная особа... Кажется, встречались. Но не помню где. Спросим Франсуазу? У женщин глаз острее. Они знают друг о друге все плюс еще кое-что.
— А как она у тебя? — повел глазом в сторону кухни Щербак.
— Она — это я.
Через несколько минут мужчины знали, что Жаклин Бодо с прошлого года снимает комнату у вдовы Бертран, мужа которой боши убили на границе в первый день войны. Ходят слухи, что Жаклин прячется от немцев.
— Жаклин Бодо? — переспросил Щербак. — Вы уверены, что ее зовут именно Жаклин Бодо?
Он сразу же понял неуместность такого вопроса. Ясно, что Мари Бенцель изменила фамилию, а гестапо снабдило ее новыми надежными документами.
— Почему она так интересует вас, мсье Антуан? — помолчав ради приличия, пропела Франсуаза. — Славная женщина.
— Не стану отрицать! — поспешно произнес Щербак. — Не знаю только, с какой стороны к ней подступиться.
Три дня ушло на выяснения всякого рода мелочей: куда и в какое время госпожа Бенцель уходит из дому, с кем встречается во время отлучек.
Под видом фермера с окраины, пришедшего в город за покупками, Щербак обходил ближние лавчонки. Как-то он даже столкнулся в дверях с толстомордым оберштурмфюрером и нечаянно задел его свертком. Немец смерил мешковатого фермера холодным взглядом, Антон извиняюще дотронулся пальцем до канотье, ощутив в эту секунду под мышкой тяжесть пистолета. С тем и расстались.
Мари Бенцель утром и вечером отправлялась на мессу. Щербак проследил ее путь от дома до церкви и убедился, что взять ее где-нибудь по дороге не удастся.
Церковь выглядела помпезной, службу здесь отправляли традиционно и торжественно. Ризница, алтарь и ступеньки к алтарю, где поблескивали в полутьме контуры огромного медного распятия, были сработаны из красного дерева. На хорах пели молоденькие, одетые под монахинь девушки. Возможно, они в самом деле были монахини. В негустом табунке их стоял певчий мальчик в роскошном кружевном стихаре. Голоса взлетали под своды церкви, тревожили душу беспредельной печалью. Свечи на алтаре вздрагивали от сильных голосов хора.
Пастор был молодой и высокий, впрочем, высоким его делал, пожалуй, длиннополый стихарь, не кружевной, как на певчем, а парчовый, расшитый золотом. В глубоко посаженных глазах пастора виделась отрешенность, будто богослужение уносило его на крыльях высоко в небо, а оттуда, с достижимой только ему высоты, земля и все земное казалось достойным лишь скорби и молитв.
Глядя на этого почти неземного юношу, Щербак засомневался в том, что он может иметь какое-то отношение к такой особе, какой была прожженная нацистка Бенцель, а к политике, к жесточайшим единоборствам, происходящим на грешной земле, — тем более! Антон поймал себя на слове «грешной» и подумал, что церковь наверняка в самом деле влияет на психику, если и он невольно начинает заимствовать библейские слова.
Ни разу Бенцель не подняла своих очаровательных глаз на пастора, ничем не выдала своей близости с ним или хотя бы знакомства. Оставаться до конца богослужения, когда люди начнут расходиться, было бы опрометчиво, поэтому Щербак, оценив по достоинству и шпионку и ее возможного партнера, вышел.
На паперти разгуливали голуби, они ничем не отличались от тех, что остались на крыше его родной хаты, будто прилетели сюда из далекой дали.
— Гули, гули, гули.
Антон пошарил в карманах, отыскивая съестное, вытряхнул на ладонь крошки табака и огорчился, словно в чем-то провинился перед голубями.
Через Франсуазу удаловь выяснить, что госпожа Бертран каждую субботу ездит к сестре в Льеж и остается там целый день, возвращаясь домой лишь вечером. Щербак заподозрил было, что поездки связаны с деятельностью ее квартирантки, но тут же отбросил это подозрение. Лейтенант Бертран погиб от рук немцев, и трудно было согласиться с тем, чтобы вдова помогала убийцам мужа.
Викто́р настаивал на своем участии в операции:
— Я знаю тут каждый закуток. В случае чего мне легче будет запутать следы.
— Превосходно, Пьер! — иронически заметил Щербак. — Я тем временем вернусь в лагерь и доложу, что задание, которое было поручено мне, я передоверил тебе. «Хвалю за находчивость! — скажет командант. — Салют, мсье Антуан, действуй и дальше таким же образом».
— По крайней мере я в состоянии подстраховать тебя, — нехотя отступил Викто́р.
— Подумай лучше о собственном алиби. Кто знает, возможно, ты уже давно у них на подозрении.
Эта мысль только сейчас пришла к Щербаку. А что, если и в самом деле за домом Викто́ра установлена слежка и немцам известен каждый шаг и хозяев, и гостя? Возможно, враги не спешат с арестом по одной причине: хотят выяснить цель его появления в городе. Он ходил по пятам за мадам Бенцель, а гестаповцы за ним...
Однако не паникуй, Антон, обдумай все как следует. Эсэсовский гарнизон прибыл в Комбле-о-Пон недавно. А Мари Бенцель слишком законспирированная особа, чтобы гестапо предупредило о ее проживании здесь командование гарнизона. И если посещение церкви не прикрытие, то связь с гестапо она держит через пастора. Волк, одетый в овечью шкуру! Но, возможно, священнослужитель и не имеет никакого отношения к Бенцель и в церкви она встречается с другим агентом либо оставляет свои донесения где-нибудь в тайнике. Арестовывать бургомистра приезжали из Льежа, значит, цепочка от Бенцель может протянуться и туда...
Дом Бертран стоял на северной окраине городка. Урт делал здесь поворот. У этого поворота начиналась дорога на Комбле-о-Тур.
В субботу, когда вдова пошла на станцию, а Бенцель отправилась на вечернюю мессу, Щербак через окно пробрался к ним в дом. Жаловать таким образом в чужую квартиру было небезопасно, но ничего лучшего он не придумал.
Ждать пришлось долго. Когда сидишь один в темноте, реальное ощущение времени утрачивается.
Но вот появилась Мари Бенцель. Щелкнул выключатель, комнату залил немного приглушенный розовым абажуром свет.
— Руки! — сказал Щербак. — Руки, мадам!
Бенцель с ужасом смотрела на пистолет Антона, руки ее дрожали, у локтя покачивалась замшевая сумочка.
Антон снял сумочку, судя по тяжести, в ней ничего не было, кроме обычных женских принадлежностей. Здравый смысл подсказывал: женщину следовало обыскать, все же это была не совсем обычная женщина, однако он не решился на обыск. Смутило его то, что мадам сама проявляла некоторое желание раздеться. «Какого черта? — подумал Щербак. — Зачем Жозеф поручил мне это дело? Я совсем не знаю, как мне вести себя здесь, у этой очень непростой дамы, как начать разговор?»
Антон окинул взглядом комнату и указал пистолетом на стул.
— Садитесь.
— Спасибо! — сказала Бенцель. — Вам деньги или драгоценности?
— Сидите спокойно! — более сурово произнес Щербак.
— Что все это значит? Кто вы такой?
Антон впервые слышал ее голос. Он был хриплый, будто простуженный. Бенцель явно волновалась.
— Имею ли я в конце концов право спросить, кто вы такой? — настаивала мадам, смелея с каждой секундой.
— Спрашивать буду я. Руки можете опустить. Имя?
— Жаклин. Жаклин Бодо.
— Профессия?
— Переводчица.
— Где работаете?
«Зачем я это спрашиваю? Нет, следователь из меня не получился бы».
Бенцель оправилась от испуга, она даже пригладила волосы. На Антона смотрели глаза хорошенькой женщины, обеспокоенной вторжением в ее жилище незнакомого человека. Похоже, она не собиралась по этому поводу долго расстраиваться, убежденная в том, что произошло недоразумение, которое вскоре прояснится.
«Неужели мне придется в нее стрелять? А что, если она расплачется?»
— Видите ли, я давно уже не работаю... Родители привезли меня сюда, в глушь. Для этого были особые причины. — Бенцель очаровательно улыбнулась и опустила глаза. — Один немецкий интендант слишком настырно приставал ко мне. А у меня есть жених...
— Превосходная версия, — сказал Щербак. — И преподнесли вы ее, мадам, так искренне, что меня это тронуло. К сожалению, все это не для меня, Мари Бенцель!
Бенцель испуганно заморгала. Щербак отвернул лацкан пиджака.
— Так вы из гестапо?.. К чему в таком случае…
— Спокойно, мадам. Вы только отвечаете на мои вопросы. С какого времени вы начали служить бельгийекому подполью? Что вам поручали эти люди? Выкладывайте все по порядку.
— Да как вы смеете! — вскрикнула Бенцель. Ее красивое лицо исказилось гневом. — Я буду жаловаться!
— Кому, мадам?
Бенцель села ровнее, откинула прядку волос, сползшую на румяную от волнения щеку.
— Это грязный поклеп! Я немка! Четвертый год пропадаю в этой проклятой стране, рискую жизнью — и вот она, благодарность! За все, за все, что сделала я для фатерлянда! — Казалось, Бенцель задыхается от возмущения. — Знаете ли вы, кто послал меня в Бельгию?
— Я вас внимательно слушаю, мадам.
— Не имею права называть имя шефа, — со злостью цедила сквозь зубы Бенцель. — Ничего, вы еще пожалеете... Как только он узнает о вашем ночном вторжении...
— Ваш шеф не узнает о нашей встрече, мадам, — сказал Щербак. — Я располагал сведениями о том, что вы преданно служили гестапо, и хотел услышать подтверждение из ваших собственных уст. Спасибо! Но вы меня не поняли, мадам... Сидеть! Я как раз тот, для кого вы старательно сочиняли сказочку о побеге от нахального ухажера.
На короткое время в комнате наступила тишина.
— Проклятье! — Бенцель побледнела. — Вы... вы...
— Мари Бенцель! За кровь бельгийских патриотов, которых вы продали оккупантам в Брюсселе и здесь, в Арденнах, партизанский суд приговорил вас к высшей мере наказания.
Голос Щербака звучал сурово. Растерянность оттого, что перед ним женщина, уже прошла. Он видел перед собой жестокого врага, одного из тех, кто не останавливается ни перед какой подлостью, кто давно попрал все святое. Нет, не грехи замаливать ходила она в церковь, а беззвучно убивать новые жертвы. Это так удобно совершать под сенью креста, когда с клироса звучат голоса певчих, напоминая о бренности мирской жизни.
— Я пришел исполнить приговор.
— Нет! — закричала Бенцель. — Ради бога, вы не сделаете этого! Я хочу жить! Я так мало жила...
— Ваши жертвы тоже хотели жить.
Бенцель попыталась встать. Щербак осадил ее жестом. По бледному лицу шпионки скользнуло подобие улыбки.
— Я понимаю, что вина моя большая, — лепетала она, дрожа, — но я еще могу вам пригодиться. — Она игриво усмехнулась. — Возможно, даже вам... лично...
Щербака передернуло.
— Хватит! — крикнул он.
Бенцель скользнула рукой за пазуху и выхватила маленький, почти игрушечный, браунинг.
Но Щербак выстрелил на какой-то миг раньше.
4
— Знаешь, это совсем не то, что в бою, — сказал я. — Там кто — кого, бескомпромиссная альтернатива. А здесь... Больше не поручай мне таких вещей. Не знаю, сумею ли я еще раз...
— Лейтенант Щербак! — взорвался Дюрер.
Я вскочил на ноги.
— Жан не сказал бы: не поручай мне. Его словами были бы: самое опасное — мне! Разве не так? Иди.
Я четко повернулся через левое плечо и направился к двери.
— Подожди. — Дюрер вышел из-за стола, догнал меня. — Тебе не кажется, что воздух стал чище?
— Ветер переменился, — сказал я. — Хвоя заглушает болотный запах.
— Эх ты! В Арденнах стало меньше на одного фашиста, а ты о ветре... — Дюрер помолчал, а затем снова заговорил глухо, вполголоса: — Осенью сорокового Бенцель втерлась в доверие Артура Глетчера. Лишь двоим из двадцати членов его группы удалось избежать ареста. Именно этих двоих Бенцель не знала. За день до расстрела Артур сумел передать на волю записку... Это был мой друг. Мы вместе учились в Антверпене...
Я ушел потрясенный. Мне было стыдно за свою минутную слабость. И я еще раз поклялся себе, что не буду питать слабости к врагам. Это жестокость всегда несправедлива, а справедливость жестокой не бывает никогда.
Сквозь молочно-белую пелену облаков просвечивалось солнце. Над каньоном Ригель, который угадывался слева в безлесой долине, дрожало испарение. Четверо партизан на самодельных носилках несли раненых, сквозь бинты проступала свежая кровь. Мелькнул перед глазами озабоченный Мишустин.
— Не пустует, Иван Семенович, твой лазарет? — сказал я.
— Такое дело, — тихо произнес он, не поднимая глаз, и вдруг набросился на свою команду: — Ну кто так несет? Лошади — и те ходят в ногу!..
Когда дело касалось раненых, спокойный, уравновешенный Мишустин умел быть требовательным и даже злым.
Прошедшей ночью Дюрер нанес врагу два ощутимых удара. На станции Ремушан был полностью уничтожен эсэсовский гарнизон и взорвана плотина электростанции в Лёрсе.
...Возвратившись с заданий, партизаны устраивались на бревнах, на влажной после недавнего дождя земле — чистили оружие, разговаривали, вспоминали подробности сшибок с фашистами.
Егор вынес гитару, ударил по струнам.
Эту песню сочинил Василек. Я берегу тетрадь в синей коленкоровой обложке с его стихами и песнями. Если останусь живым — привезу домой. И непременно побываю в Белоруссии. Прозвенят твои песни, Василек, в Пуще...
Пускай в бою погибнуть мне
Назначено судьбою.
Что ж, на войне как на войне —
К бою!
К бою!
Слушают партизаны. Бельгийцам непонятны слова песни, но суровая и одновременно нежная мелодия доходит и до их сердец.
Придвинулся ближе к Егору Збышек Ксешинский, пробует свой голос. У него приятный баритон.
Ты не сдавайся, ты не плачь,
Мой друг, ведь я с тобою.
Трубит расстрелянный трубач —
К бою!
К бою!
Нет уже в живых Чулакина, которому повсюду чудились донские кони. Он был кавалеристом, этот тихий, молчаливый парень. Но как любил петь! И голос у него был красивый, чистый, как утренний ветерок над весенним Доном.
Пройдут года, и эти дни
Нам вспомнятся до боли.
Набатом сердце зазвенит:
К бою!
К бою!
Нет и еще одного товарища. Совсем недавно, услышав о разгроме гитлеровцев под Курском, он угощал меня красным рейнвейнским вином из дубовой кружки. Он был черный, как жук, и удивительно подвижный, всегда улыбающийся, веселый — рабочий оружейного завода в Герштале. Я не успел познакомиться с ним, как того хотелось бы, не успел! Даже не знаю его имени... Парни говорили: автоматная очередь прошила его насквозь, когда он первым прыгнул в окно вокзала, где засели окруженные на станции Ремушан эсэсовцы.
И станет тихо на земле,
А небо будет синее.
Польется клекот журавлей
Над колыбелью сына...
...А Чулакин бросился на выручку смельчаку.
Теперь они лежат в одной могиле, как братья — бельгиец и русский. Такое братство утверждает война. Потребовались десятки лет и тысячи километров, чтобы пересеклись их пути и двое разделили поровну одну судьбу.