1
Почти все лето над Притобольем бушевали горячие тургайские ветры. Но вот наконец повеяло долгожданной прохладой. С севера косматыми стадами поползли тучи, они непрерывно меняли цвет и облик, грозно клубились и вдруг упали на потрескавшуюся землю не дождем, а снегом.
Однажды утром Карачаевка проснулась в удивлении — деревья и кусты стояли бело-зеленые, а в огородах ярко желтели тыквы. В этом непривычном глазу сочетании зимы и лета было что-то сказочное и вызывало сомнение, казалось, что землю не снег покрыл, а какой-то всемогущий шутник припорошил ее среди ночи мелом, и хотелось притронуться к нему пальцем, убедиться, что все это обман. Но небо вскоре осознало свою оплошность, хлынул дождь.
Надежду Щербак этот дождь застал в Джагытарах, куда она приехала сниматься с партийного учета. Надежда сожалела о том, что не застала в райкоме Самохина, — ей так хотелось попрощаться с человеком, к которому она испытывала искреннее уважение.
— А вы записку оставьте, — посоветовала секретарша.
Надежда покачала головой.
— Нет, — сказала она, — передайте просто привет от меня товарищу Самохину. А записка... Не умею я писать этих записок.
Пришел Усманов. С брезентового плаща на пол струилась вода.
— О, Нади́я! — радостно воскликнул он. — Салям!
— Здравствуй, Ахан-ата, — улыбнулась Надежда. — Как здоровье Кыз-гюль? Твое приглашение еще в силе?
Усманов просиял.
— Твоя говорил правда?
Волнуясь, Усманов путал слова, бегал от окна к окну, что-то бормотал про небо, которое расплакалось потому, что ему, должно быть, горько расставаться с летом, ведь летом они — земля и небо — объясняются друг другу в любви, а осень — время разлук и печалей... Но он, Усманов, проведет дорогую гостью такой дорогой, где на ее не упадет ни одной грустинки... Он говорил, бросая красноречивые взгляды на зонтик секретарши, и та наконец не выдержала, прыснула в кулачок и сказала, что Усманов не только настоящий поэт, о чем он и сам не догадывается, но еще и большой хитрец.
Они шли узенькой улочкой, минуя мокрые живые изгороди и потемневшие дувалы, дождь звонко барабанил по зонтику, шелестел в кронах карагачей. Усманов, где только и слова брались, тарахтел и тарахтел, и о чем бы ни заводил речь, получалось у него так, что все в этом мире, даже война, а может быть прежде всего война, касается судьбы Кыз-гюль.
Надежда мысленно улыбнулась, а Усманов, будто уловив ее улыбку, вдруг замолчал, и только когда зашли в маленький дворик, где среди ветвистых шелковиц приютилась глинобитная хатенка, вздохнул и произнес:
— Как будут жить они?
Надежде вдруг открылась великая правда его слов. Действительно, как будут жить после войны они — Кыз-гюль, Павлик, Михась — все малаховские гаврошенята? И то, что казалось ей наивной болтовней говорливого старика, наполнилось вмиг мудрым смыслом. В ее памяти встало село под Курском, седой мальчишка с безумными глазами, глухой голос капитана: «Расскажите всем, пусть знают...» — и она поняла, что именно это навеки врезалось в память Усманова. И взглянула н а него так, будто хотела увидеть или услышать подтверждение своей догадки.
Кыз-гюль была тоненькая, как былинка, и голосок у нее тоже тоненький, ну прямо не настоящий. Таким голоском произносят «мама» фабричные куклы, когда дети переворачивают их, укладывая спать.
Кыз-гюль не знала слова «мама», хотя и была в этом доме полноправной хозяйкой. Во взглядах, какими внучка обменивалась с дедом, Надежда угадывала молчаливый разговор: «Так ли я делаю, ата?» — «Все хорошо, моя веточка, все правильно». И Кыз-гюль совсем по-взрослому беспокоилась, переживала из-за того, что на столе не так уж густо, она ведь не ожидала гостей.
После ужина Усманов запел. Он сидел на ковре, подобрав под себя ноги, раскачиваясь в такт песни. Кыз-гюль слушала, опершись подбородком на кулачок, в се коричневых, как спелые маслины, глазах вспыхивали хрупкие искорки. Усманов пел долго, а когда смолк, закрыл глаза и задумался.
— Я слышала песни Джамбула, — нарушила молчание Надежда. — Правда, по радио.
Усманов заворочался, поцокал языком.
— О, Джамбул! Великий акын... Давно это был. Степи и горы прислал сто сорок акынов на той[35] . Джамбул запел — ветер утих, барханы остановились, орел ягненка уронил. И сказал тогда акыны: «Когда солнце восходит, звезда не видно. Мы не станем вступать с тобой в спор, Джамбул!»
В стекла стучался дождь. Сумерки окутали хату, тенями легли на морщинистое лицо Усманова. Надежда вздохнула.
— Задождило. Ни конца ни краю.
— А я знаю стихи про дождь, — сказала Кыз-гюль. — Только они грустные-прегрустные, сразу плакать хочется...
— Ах ты ж, моя доченька! Зачем же плакать?
Надежда прижала к себе Кыз-гюль, сердце ее заныло от жалости к девочке, которая росла, не ведая материнской ласки.
Ночью Надежде приснилась степь, изрытая, как оспою, ямами. Из этих ям выскакивали солдаты в зеленых мундирах и тянули длинные руки к Кыз-гюль. А она стояла неподвижно, крепко зажмурив глаза, низко над нею плыли черные тучи. Но вдруг все развеялось, вынырнуло солнце, залило, преобразило ярким светом степь, защебетали птицы...
Птицы щебетали за окном, на шелковицах, не во сне привидевшиеся, а живые воробьи, и солнце било в окно косым слепящим лучом, примостившись на дувале, тоже будто птица, огромная, огненная, готовая вот-вот взлететь. А не взлетала лишь потому, что боялась зацепить крылом хрупкое создание, которое сидело рядом, на ограде, пронизанное насквозь лучами, и протирало кулачками заспанные глаза.
— Кыз-гюль!
Хрупкое создание обернулось на зов девочкой в белом платьице, а птица, будто только и ждавшая этого мгновения, оторвалась наконец от дувала и поплыла-покатилась за шелковицы в величавом, неспешном полете юным утренним солнцем.
— Ох, и заспалась же я, — сказала Надежда, направляясь к висящему на столбе рукомойнику. — А где Ахан-ата?
— Не знаю... Правда, что солнце больше земли?
— Правда.
— Такое большое, а летает. — Кыз-гюль вздохнула. — Я тоже во сне летаю, так хорошо, выше хаты. А когда проснусь, машу-машу руками и — ни с места.
— Это ты растешь, когда-то и я летала. Было то давным-давно, в раннем детстве...
Пришел забрызганный грязью Усманов, сверкнул лучистыми горошинами из прикрытых бровями щелочек.
— Дождь нет, солнце есть, машина есть, ай, карашо!
Позавтракали.
Надежда поцеловала смуглое личико Кыз-гюль, сунула ей в ладошку сережки.
— Возьми, доченька. Может, когда-нибудь вспомнишь тетю Надю.
— Ой...
Сережки — красные яхонты, будто вишенки — достались Надежде от матери, сняла их лишь в день смерти Корнея, берегла как память о молодости, о любви. Может, принесут они теперь радость иной юности, когда расцветет она, когда сердце распахнется навстречу счастью, солнцу. «Такое большое, а летает...»
Машина ревела на ухабах, из-под колес летела грязь; над горизонтом сверкал крыльями самолет, отсюда, издали, он был похож на чайку.
«Ну, кто она мне? Ведь мы чужие люди, — думала Надежда. — Как свела судьба, так и разлучила, небось и не встретимся больше. Почему же так тоскливо на сердце?»
— Говорят, ситец привезли, — нарушил молчание шофер. — Здорово, а? Фабрики все на сукно нажимали, а тут, значит, ситец... Выходит, войне скоро конец?
Надежда была поражена: люди умеют видеть связь между ситцем и войной, выискивая и в скудной жизни нынешней приметы к добрым переменам.
2
Для командира эсэсовского караульного полка, штаб которого с недавней поры разместился в магистрате городка Комбле-о-Пон, штандартенфюрера Франца Энке наступили невеселые дни.
Не успел он отправить в Брюссель донесение о диверсиях в Ремушане и Лёрсе, как позвонил адъютант правителя Бельгии генерала Фалькенхаузена и от имени шефа выразил недовольство по поводу участившихся пожаров на лесопильных заводах провинции Льеж. Арденны были основным поставщиком крепильного леса на угольные шахты Лимбурга, Льежа и Кампины.
Францу Энке очень хотелось спросить, как они там, в Брюсселе, представляют себе охрану лесопилен, разбросанных по горным плато. В конце концов, охрана этих паршивых заводиков не его забота, а местной жандармерии. Но все эти возражения остались невысказанными. По телефону тоже нужно уметь разговаривать. Отчитает шеф и успокоится. У Энке своих дел по горло.
А тут еще убийство Жаклин Бодо. Прибыл следователь из Льежа. Нагловатый, въедливый. Намного ниже чином, а ведет себя по-хамски, к каждому слову придирается. Энке решил положить конец этим унизительным допросам и придумал себе инспекционную поездку по железнодорожной магистрали.
В своем извечном стремлении к морю реки выбирают самый удобный путь для спокойного течения, нисколько не заботясь о том, что через них придется кому-то ходить, переезжать. Река и железнодорожная магистраль — два непримиримых врага. К тому же мосты надлежит беречь от паводков и диверсий.
Родившись в Высоких Арденнах, Урт и Амблев сначала раздельно, каждый сам по себе, будто соревнуясь, выписывают в горах хитроумные вензеля, а встретившись в Комбле-о-Поне, продолжают эту совместную игру до слияния с Маасом в окрестностях Льежа. Долины узкие, скалы то с левой, то с правой стороны подступают впритык к воде, создавая преграды стальным ниткам одна хитроумнее другой.
Франц Энке стоял в своем кабинете возле карты и хмуро думал о том, что для охраны всех объектов по условиям военного времени потребуется не один полк... Когда Фалькенхаузен добивался в Берлине, чтобы в Арденны перебросили несколько батальонов СС, имелось в виду, что отборное войско это будет заниматься партизанами, а не караульной службой на мостах.
В первые же дни прибытия в Арденны Энке удалось обложить отряд Селя, размещенный в селении Аукс-Тур. Партизаны привыкли к покою в здешних местах. Дала себя знать беспечность: не выставили сторожевые посты!
О расположении отряда донесла Жаклин Бодо. Но тогда Энке ничего не знал об этой пронырливой даме. Впрочем, кто знает ее настоящее имя? Ему просто позвонили из Льежа и дали задание, указав место и время. Он удивился такой осведомленности, но тут же отправил в Аукс-Тур усиленную штурмовую группу.
Лишь часть партизан приняла бой. Отряд рассеялся в горах. Сель погиб. В Льеж и Брюссель полетели победные реляции. Справедливости ради следует сказать, что намюрский адвокат Сель не столько воевал, сколько обирал фермеров, посылал лазутчиков в магазины и на почтамты, мотивируя это необходимостью пополнения партийной кассы. В какой партии он состоял сам и состоял ли вообще, выяснить не удалось.
Франц Энке мог бы торжествовать, но дальнейшие события развеяли впечатление от его первого успеха.
Выяснилось, что партизанских отрядов в Арденнах много, не сразу и определишь, сколько именно. Действовали они всяк на свой манер и далеко не так, как люди из отряда Селя.
Наибольшую опасность представляли вооруженные формирования, руководимые коммунистами. Их тщательно подготовленные налеты на станции и мосты, на лесопильные заводы и карьеры вынуждали Энке распылять силы, метаться из конца в конец по долинам Урта и Амблева. Обещанные же егери из Ломбардии, специально обученные для облав в горах, напоролись по дороге из Италии на французских маки. Ужасали потери... Иной раз приходилось самим обороняться от нападения мелких групп, осаждавших гарнизоны. Полк постепенно утрачивал инициативу, увязал в местных сражениях. Стычкам не виделось конца. Теперь вот — мост...
Время от времени звонил телефон. Энке вызвал адъютанта и приказал все звонки переключать на начальника штаба.
— Уезжаю в Риваж! — сказал он. — При необходимости разыскивайте меня там, или же в Пульсойере, либо в Эсню.
Адъютант поднял брови.
— Могу ли я понимать ваши слова так, что я остаюсь здесь, штандартенфюрер?
Энке небрежно кивнул. Франтоватого адъютанта он невзлюбил еще в Париже, где служил до назначения на должность командира карательного полка.
Случилось так, что однажды он застал адъютанта в своем кабинете за столом с выдвинутым ящиком... Именно в этом ящике лежали кроме писем личные бумаги штандартенфюрера, и, хотя адъютант извинился, пояснив, что разыскивает служебную инструкцию, которую сегодня утром лично принес шефу, Энке лишь сделал вид, что поверил ему. С того дня его никогда не покидала мысль, что этот холеный молодчик с модными парижскими усиками — осведомитель СД. «Впрочем, на такой слежке стояла и стоять будет служба госбезопасности, — подумал он тогда, пересиливая гнев на адъютанта. — Это даже хорошо, буду теперь знать, кто моя тень в полку».
Энке на скорую руку пообедал и приказал подать черный «опель», которому он отдавал предпочтение перед всеми остальными штабными машинами за его мощный шестицилиндровый мотор.
Через несколько минут Энке был уже в пути на Риваж. Впереди и сзади «опеля», держась на нужном расстоянии, чтобы не столкнуться на бесчисленных поворотах, ехала охрана на «цундапах».
В Риваже Энке не задержался. Прихватив с собой начальника гарнизона штурмбанфюрера Гейнца, он отправился проверить посты у моста, по которому как раз в это время проходил длинный состав с люксембургской рудою. Мост этот партизаны уже взрывали однажды. Правда, не совсем удачно — основные опоры остались неповрежденными, и спешно вызванный из Голландии саперный батальон вскорости восстановил его. «Репетиция для тех и других», — пытались острить в штабе. Расследование пришло к выводу, что паровозная бригада к диверсии в Риваже непричастна.
Теперь мост охранялся. Штандартенфюрер не поленился лично обойти посты, приказал объявить тревогу и остался доволен действиями подразделения охраны.
Поздно вечером черный «опель» прибыл в Пульсойер. Недавно Энке разговаривал по телефону с начальником здешнего гарнизона гауптштурмфюрером Зильбером. Тот доложил, что на правом берегу напротив моста возведен блокгауз и, как только подсохнет бетон, там будут установлены пулеметы для кругового обстрела.
— А на левом? — спросил Энке.
— На левом? — удивился Зильбер. — Но здесь же станция, гарнизон...
— Береженого и бог бережет, — раздумчиво напомнил Энке. — Надежная огневая точка никогда не бывает лишней. А у вас все под рукой для сооружения бункера: каменоломня, местное население...
— Господин штандартенфюрер, на чем возить камни и бетон?.. Вы приказали отправить все машины в Ремушан.
— Ничего не хочу знать! — повысил голос Энке. — Пусть перевозят на тачках, черт возьми, носят на руках. Что вы цацкаетесь с этими валлонами?! Пусть молятся на Лондон, а работают на Германию.
— Слушаюсь, господин штандартенфюрер. Позвольте лишь напомнить, чтобы прислали чертежи. Первый блокгауз строили на глазок. Нашелся тут фронтовик...
Энке подумал тогда, что начальство могло бы побеспокоиться если не о саперах, то по крайней мере о знающем дело инженере. Вслух сказал:
— Завозите материалы. После посмотрим.
Теперь у Энке была возможность лично убедиться, как выполняется приказ, но густой туман над Пульсойером и бутылка мартеля на столе Зильбера склонили его к мысли отложить осмотр на утро.
Зильбер облегченно вздохнул. В первый день своего пребывания на станции он потерял трех солдат из команды, и хотя в рапорте доложил, что в ночной стычке погиб некто по имени Жан, один из руководителей партизанского подполья — именно такие слухи ходили среди населения, — подтвердить эту версию документами не мог. Тело этого Жана тоже не нашли, и в штабе полка к рапорту Зильбера отнеслись с недоверием. Вот почему приезд штандартенфюрера не на шутку встревожил его.
Они сидели в хорошо обставленной гостиной дома владельца доломитного карьера Маренна, которого Зильбер «попросил» переселиться на первый полуподвальный этаж. Тучный Энке как только сел в кресло, тут же утонул в нем — кожаное сиденье под его грузным телом бесшумно опустилось, едва не коснувшись пола. Чисто выбритая голова Энке отражала приглушенный свет. Рядом с тучным штандартенфюрером Зильбер выглядел аскетом.
За коньяком Зильбер осмелел. Пожаловался, что мобилизованные каменщики ничего не смыслят в военном строительстве. Возведенный ими блокгауз напоминает больше стойло для першеронов, а не дот с бойницами.
— Фауль ди банде![36] — брезгливо процедил сквозь зубы Энке.
Зильбер пожал плечами, не решаясь оспорить любимую погудку Энке, которую он применял подчас и к своим подчиненным.
— Все эти люди из окрестных карьеров, — пытался объяснить Зильбер. — Привыкли не строить, а разрушать.
— Я заговаривал с генералом про команды Тодта, — произнес Энке. — Но он почему-то заупрямился. Для Брюсселя прежде всего Атлантический вал, все остальное мелочи!
Энке подумал, что не следовало бы говорить о своих разногласиях с генералом Зильберу, хотя тот был его земляком.
— Я не штандартенфюрер СС, а брандмайор, — раздраженно продолжал Энке, уставившись куда-то в стену повыше рюмки, слегка вздрагивающей в его вытянутой руке. — Именно так: брандмайор! И мое дело теперь — ждать сигнала о пожаре и стремглав мчаться на огонь. А очаги пожара повсюду: Комбляйн, Риваж, Лёрсе, Ремушан... Полк разбросан, обученные штурмовать высоты, мы зарылись в бункера вдоль железной дороги, вокруг мостов и блокгаузов... Мы сторожа! Вам это не кажется смешным, Зильбер?
Энке стукнул кулаком по ломберному столику, бутылка упала и покатилась по полу, из ее горлышка заструилась буроватая жидкость.
— Я тоже сторонник открытого боя! — сказал Зильбер. — А здесь... Нам нужна агентура... Эй, Руди! — позвал он денщика.
— Агентура... — скривил губы штандартенфюрер. — Эти господа из Льежа, или где они там сидят... — увидев денщика, Энке умолк.
Пока солдат убирал со стола и открывал новую бутылку, Энке вспоминал: недавно из Льежа пожаловали в Комбле-о-Пон два высокопоставленных чиновника из гестапо и устроили ему чуть ли не допрос. Оказывается, убитая партизанами девица Жаклин Бодо была не просто платным соглядатаем, а протеже самого Канариса. Прежде утаивали о Жаклин все, не предупредив даже, где поселилась эта птичка, а теперь, видите ли, претензии: почему не уберег?
— Еще по одной? — любезно предложил Зильбер. Лицо гауптштурмфюрера раскраснелось, острый кадык над воротником мундира забегал, сопровождая каждый глоток судорожным движением. — Черт бы побрал этих французов, но коньяк у них — прима!
— Не только коньяк! — уточнил Энке, улыбаясь своим мыслям. — Вы были в Париже?
Однако поговорить о Париже они не успели...
Бой был короткий. Основные силы партизан под командованием лейтенанта Щербака просочились в Пульсойер, переправившись на левый берег на лодках напротив Совиного урочища. Высадились на пятачок, обрамленный тальником. Тем временем группа Довбыша под прикрытием ночи окружила блокгауз на подступах к железнодорожному мосту с правого берега. Раздались взрывы гранат.
...Хмель вмиг вылетел из головы штандартенфюрера Энке. Он бежал к вокзалу, на ходу застегивая пуговицы мундира. Из домов выскакивали солдаты.
Зильбер отдал приказ занять круговую оборону. Солдаты перепрыгивали через заборы, падали на булыжники мостовой.
Энке вцепился в телефон. Штаб в Комбле-о-Поне долго не отвечал. Наконец дежурный поднял трубку.
— Где вас черти носят?! — заорал Энке. — Немедленно отправьте в Пульсойер бронепоезд! Немедленно, вы слышите меня?
— Я вас понял, герр штандартенфюрер! — отозвался дежурный офицер. В трубке было слышно, как он щелкнул каблуками. — Но разрешите доложить: бронепоезд в Гамуаре, он отрезан. Там диверсия. Снова мост... Начальник штаба уже на месте происшествия...
Мясистое лицо Энке окаменело. Он выругался и швырнул трубку. К нему подскочил Зильбер.
— Какие будут приказания, господин штандартенфюрер?
— Приказания? Вы ждете моей команды?.. Пробивайтесь к блокгаузу! За мост головой... головой... — Энке задохнулся.
— А вы? Я не могу оставить своего командира! — растерянно пробормотал Зильбер.
— Идите же! — взъярился Энке. — А впрочем, вы правы, я должен находиться у себя на командном пункте. Этого требует обстановка. — Подумал: «Какого черта я перед ним оправдываюсь!»
— Машину!
Над Пульсойером вспыхнуло зарево. Загорелся только что прибывший из Риважа эшелон с сеном. Партизаны задержали состав у въезда на станцию. Поездная бригада разбежалась. Вокруг стало светло как днем.
Вдруг раздался взрыв, под ногами качнулась земля, зазвенели в окнах стекла. Застывший у дверей гауптштурмфюрер вздрогнул, губы его нервно шевельнулись.
— М-мост...
Энке скорее догадался, чем расслышал это слово. Оба они ринулись к перрону.
В воздухе кружилась оседающая копоть. Солдаты, стреляя короткими очередями, бежали к водокачке. Около приземистых пакгаузов крутился на одной гусениц бронетранспортер. Мимо подбитой машины к вокзалу спешили какие-то люди. Энке не сразу догадался, что это партизаны. Вооруженных автоматами гражданских он видел так близко впервые. Пули, ударяясь в булыжники мостовой, высекали искры. Денщик Зильбера сидел у входа в станционное здание, схватившись обеими руками за живот. Голова его клонилась все ниже.
Заскрежетал тормозами черный «опель». Энке рванул дверцу, грузно, одним броском, привалился к сиденью. Позади, заглушая близкие выстрелы, тарахтели мотоциклы охраны. Плечистый эсэсовец, сидя в коляске, суетливо разворачивал пулемет.
Энке понимал, что нельзя уезжать, не отдав хоть каких-либо осмысленных распоряжений. Нагловатый Зильбер ждал. Однако в голове командира полка было пусто, будто с первым выстрелом партизан он утратил способность мыслить и привычно командовать.
Ни Зильбер, ни Энке не имели представления о количестве партизан, о их намерениях. Впрочем, цель ясна — железнодорожный мост через Урт. Точно так же, как и там, под Гамуаром. Но почему в таком случае они рвутся к вокзалу? Может, пронюхали, что здесь находится он, Энке?
— Действуйте по обстановке! — крикнул штандартенфюрер, понимая всю никчемность своего распоряжения. — Я сейчас же пришлю подкрепление.
Зильбер проводил растерянным взглядом «опель» и побежал к водокачке...
Через полчаса стрельба утихла. Остатки эсэсовского гарнизона отошли по левому берегу Урта на юг. Гауптштурмфюрер Зильбер рассудил, что расплывчатый приказ Энке развязывает ему руки.
Сено на платформах догорало, но пламя перекинулось на крытые вагоны, оттуда долетал сухой, приглушенный расстоянием треск. Цыганистое лицо Щербака было черным от сажи, в горле пересохло, нестерпимо хотелось пить.
Прибежал Савдунин. За плечами подрывника болтался пустой рюкзак.
— Товарищ лейтенант!.. — начал было он, приложив пальцы к рыжему чубу, который, казалось, тоже тлел под шерстяным беретом.
— Вольно! — весело воскликнул Щербак. — Знаю... Даже здесь земля дыбом встала. Молоден, Андрюша! П‑порядочек!
Савдунин бросил пустой рюкзак под ноги, засмеялся.
— Мой старшина Уразбеков когда-то говорил: рюкзак полный — курсак пустой, курсак полный — рюкзак пустой. У меня, Антон, сейчас кругом пустота. Одна кишка другой фигу показывает.
— Где Довбыш? — перебил его Щербак.
— Шурует в блокгаузе. В каждую амбразуру по гранате и — будьте счастливы на том свете. Шестеро наповал. С нашей стороны пока без потерь. Довбыша, правда, чуток зацепило...
— Чуток?
— Ну да, самую малость...
— Не темни, Андрей!
— А я и не темню, с чего ты взял? Навылет в плечо, но ведь для нашего матроса это сам знаешь...
— Говоришь, и сейчас шурует!
— Ага!
— А я здесь маху дал. Такую птицу упустил... — Щербак со злостью сплюнул. — И сигареты где-то потерял. Дай... Понимаешь, оказывается, тут сам Энке был. К сожалению, я узнал слишком поздно. Удрал, сволочь!
— Ну, и черт с ним! Попадется в другом месте. Зато трофеи какие! Два пулемета, представляешь? И патронов куча. Жаль, мин нет...
— В горы, всё в горы! И как можно скорее! Этот Энке не простит нам своего позора. Очухается и так попрет...
— Пусть сначала очухается, — засмеялся Савдунин. — Наперчили ему одно место... Долго будет бежать. Слушай, Антон, а почему это пульсойеряне, или как их там, будто вымерли? Никто и носа из хаты не показывает.
— А ты рассчитывал, что они «ура!» кричать будут? — хмыкнул Щербак. — Рано, друже, рано аплодисменты ждать! Мы нашумели и ушли, а им жить под фашистом еще долго... С нас невелик спрос, а любого свидетеля — к стенке!
— Доживем до полной победы, Антон?
— Доживем. Если живы будем.
3
Капитан Лигостов, с которым судьба свела меня в сорок первом под Балтою, говорил так: «Идешь в атаку — забудь про все, думай только об одном: как пересилить врага. Пуля липнет к раззявам, стоит замешкаться на секунду — она и ужалит».
Сколько раз я убеждался в правоте его слов, когда в бою припекало... О самом дорогом забываешь в минуту смертельной опасности, сам превращаешься в клубок нервов, в закрученную до предела пружину, которая словно сама чувствует, когда ей еще больше сжаться, а когда распрямиться в решительном броске.
Так было и на этот раз. Я вел своих ребят в атаку и прислушивался к грохоту пулеметов и взрывам гранат на другом берегу Урта, целился в черные фигуры эсэсовцев за пристанционными строениями и мысленно торопил Савдунина. Ничего, кроме огня, напряжения нервов да еще опасения прозевать что-нибудь важное для данного момента, что могло бы изменить ситуацию, для меня не существовало.
Но вот стрельба утихла, враг отступил, оставив на поле боя трупы своих солдат и подорванный Збышеком Ксешинским бронетранспортер. С южной окраины станции возвращались, прекратив преследование врага, партизаны; кто-то прихрамывал, опираясь на плечо товарища, кто-то размахивал руками, вспоминая, как он сцепился врукопашную с ротенфюрером, который выпрыгнул в окно прямо ему на голову.
— И на хрена им столько фюреров? — удивлялся партизан, то обер, то какой-то шар... Запутаться можно. Интересно, как они сами их различают?
— Да твой ротенфюрер всего-навсего старший ефрейтор. Ха-ха-ха...
— Ну да! А я-то думал... Чего ржешь? Все равно — фюрер! Адольф тоже ведь ходил в таком звании.
Меня мучила какая-то мысль, что-то очень важное вертелось в голове, но я никак не мог понять, что именно, и вдруг... Эжени! Она же так близко — каких-нибудь пять минут, если рвануть напрямик, через колею...
«Здравствуй, Женя! Ты не испугалась, когда мы тут подняли стрельбу?»
«Я знала, что это ты. И то, что ты придешь, знала».
«Выходит, старый Рошар не забрал тебя с собою?»
«Но ведь тогда ты... ты был бы далеко».
«Значит, ты думала обо мне? Это правда?.. Женя, скажи, ты в самом деле думала обо мне?..»
Этого разговора не было. И не могло быть. Я не имел права покидать отряд, как не имел права подвергать Эжени опасности. Поэтому-то я одновременно вел два разговора: один реальный, с Андреем Савдуниным, а другой мысленный, с нею. Слова брались откуда-то сами, пожалуй, из моей мечты, а если бы кто-нибудь спросил, есть ли у меня право так разговаривать с женой погибшего друга, я не знал бы, что на это ответить.
С вокзала прибежал Иван Шульга:
— Товарищ лейтенант! Звонит комендант станции Эсню.
— Что он хочет?
— Не знаю. Ругается...
— Пошли его ко всем чертям.
— Я не умею по-ихнему...
— А ты пошли по-нашему, он поймет.
— Есть послать по-нашему! — весело козырнул Шульга. — А можно, я чуток добавлю и от себя?
— Можно, Ваня! На полную катушку! Только не очень задерживайся.
Шульга убежал. Пусть потешит душу, не часто выпадает возможность сказать фашистскому ублюдку все, что ты о нем думаешь.
Захватив трофеи, мы покинули станцию. Внизу, в долине, дымился, дотлевая, эшелон, вокруг него сгущалась предрассветная темень.
«Прощай, Женя».
«Прощай, Антуан».
«Я еще приду к тебе. Приду за тобой».
«Что означает «за тобой»?»
«То же самое, что означало испокон веков».
«И уже не оставишь меня одну?»
«Никогда».
«Но ведь твой дом там, а мой здесь».
«Мы поедем на Украину. Ты и я. И твои дети. Наши сыновья».
«А что скажет твоя мать?»
«Она скажет: «Здравствуй, доченька!»
«Ты уверен, что она скажет так?»
«Именно так. Мать все поймет. Наша мать. У нее ласковое сердце».
— Товарищ лейтенант!
«Ты никогда так не называла меня».
— Товарищ лейтенант! На берегу тихо. Лодки готовы.
— А-а, это ты, Ваня? Откуда ты взялся?
— Вы же сами посылали.
— Ах да, верно, посылал. Значит, готовы, говоришь? Савдунин!
— Я!
— В первую очередь раненых и трофеи.
— Слушаюсь.
— Ксешинский!
— Я!
— Шесть бойцов в группу прикрытия. Выполняйте.
Над Уртом, над всей долиной, что изгибалась здесь, как дуга исполинского лука, холодной утренней моросью высевался туман.
Светало.