Далеко в Арденнах. Пламя в степи — страница 16 из 50


1


— А у меня радость, — Антонина всхлипнула. — Иван письмо прислал. Как дальше у нас пойдет — н‑не знаю... Хотя бы одно слово о прощении — и сразу камень с души... А он все про танки да про товарищей...

— Значит, не пришло еще к нему это слово, потерпи.

— Да уж потерплю, все вытерплю!

На уставшем лице Антонины болезненно блестели глаза, запавшие щеки занялись румянцем. Цветастое платье, то самое, в котором она приехала из Кустаная, висело на ней, будто с чужих плеч.

— Наголодалась без меня?

— Не до еды...

— Ну и дура... Ключицы вон повылазили. К приезду Ивана из тебя весь дух вылетит.

Как привезла ее Надежда из степи, трое суток ни на шаг не отходила. Ножом разжимала сцепленные зубы, поила бульоном, пичкала порошками. Приезжал из Джагытар доктор, сухощавый старичок, известный на всю область тем, что в шестнадцатом году был в отряде знаменитого тургайского сокола Амангельды Иманова.

— Эта женщина хочет умереть, — сказал он, покачав головой.

Но Антонина не умерла, возможно благодаря стараниям Надежды Щербак. На четвертый день она открыла наконец глаза.

— Зачем... спасли?

Долго еще Надежда боялась оставить Антонину одну, уходя из дома, запирала ее на ключ, пока однажды Антонина, потупив голову, не сказала:

— Не бойтесь... Не пойду я больше топиться... Страшно.

К Надежде привязалась, будто к матери. Не благодарила, не извинялась, но ловила каждое ее слово, ибо были те слова испытанные болями сердца, простые, врачующие.

— Пропаду я здесь без вас, — сказала она с грустью.

— Думай об Иване. Жди его, жди... Это большое счастье — ждать.

— Когда уезжаете?

— Завтра. С делами уже управилась... Слышала — Мелитополь взяли наши? А это же рукою подать к моим Сивачам.

Надежда не раз любовалась гусями, летящими высоко в небе. Через горы и долины в синюю даль, в края теплые... А может, и через фронт летят, им что. «Гуси, гуси, гусенята, вiзьмiть мене на крилята...» Славная детская песенка. А гуси летели и летели над Карачаевкой и, должно быть, над Сивачами. Падало на землю, будто пожелтевшие листья с тополей, их прощальное «кур-лы».

Надежда пошла к Махтею попросить, чтобы отковал железную розу.

— Еду домой. А там могилка Корнея... Вы же знаете.

— Ну вот, не хватало мне еще и на Украине кладбищенской славы.

Но все же принес старик розу. Была она из двух бутонов: один — полураскрытый, другой — еще в завязи, а на черенке и листья, и колючки — ну, прямо тебе живая, настоящая!

— Вот... Себе ковал.

— Себе? Неужели и вы о смерти думаете?

Махтей подергал черную бороду, сердито кашлянул.

— А кто же о ней не думает? Только не из боязни все это. Не смерть страшна — думы о ней. А так — все по природе: и жизнь, и смерть.

...День выдался солнечный, хотя и холодный. Антонина пекла хлеб. В хате от пышущей жаром печи было душно.

И хотя на проводы пришло немного людей — Махтей с бабкой Ивгой, Стефка с мужем и Цыганков, — стол все же пришлось выдвигать из красного угла на середину избы.

Надежда — в сиреневом платье с короткими рукавами, в шелковой косынке, — выпив рюмку вина, раскраснелась.

Махтей водил по сторонам синими белками глазищ, гудел:

— Эх, Егоровна! И куда только мужики смотрят?! Не будь со мной рядом моей верной бабы-яги, не отпустил бы я тебя из Карачаевки, ни за что бы такую птаху из клетки не выпустил.

Махтеиха возмущенно замахала руками.

— Цыц, дед. Не то — бороду повыдергиваю!

— Да какой же я дед! — зашелся смехом Махтей. — Я около дед. Разве в бороду уходит мужская сила?..

— Тьфу на тебя! — уже совсем озлясь, расходилась старая Ивга. Ее полные щеки округлились, будто дыни. — Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

Надежда от этих слов смутилась и тайком посмотрела на Цыганкова. Тот сосредоточенно ковырялся вилкой в тарелке с квашеной капустой.

Выручил Станислав. Он извлек из кармана сопилку, подморгнул Стефке.


За горою

За крутою

Всходит ясная заря.

Ах, пленила

Полонина

Молодого овчара.


Голос у Стефки не бог весть какой, но когда он слился с нежной трелью дудочки, в хате сразу стало тихо, Махтей и тот склонил на грудь лохматую голову, заслушался. Он пыжился даже подпеть, но бабка Ивка, еще не остыв от перепалки, опять шумнула:

— Только тебя здесь и не хватало!

Так и сидели под песней, пока Юрась не подогнал к калитке подводу.

— Ну, вот и наступил час расставания, — с грустью сказал Цыганков. — Сколько врагов ты нажила здесь, у нас, за два года, Надежда Егоровна?.. Не знаешь? А я знаю — ни одного!.. А сколько друзей?.. Да все, кто тебя знает, — твои друзья! Вот и выходит, что хороший ты человек, Надежда. Очень жаль, конечно, тебя отпускать, да что поделаешь — надо. Ну, а если же глянуть пошире, не с карачаевской колокольни, то не грустить нужно, а радоваться. Недавно проводили домой донбассовцев, ты едешь уже дальше, на Херсонщину, а там, глядишь, и эта молодежь полетит на свою полонину. Давайте же выпьем за счастливое возвращение домой мужей и жен, отцов и сыновей, братьев и сестер. За полную победу над проклятым Гитлером!..

— Ой, как хорошо вы сказали, Андрей Иванович! — вскрикнула Стефка. — Дайте я вас за это расцелую. Ну-ка, дударик, отвернись, кому говорю!

— Да, грех не выпить за такие слова, — загудел, поднимаясь, Махтей. — Налей-ка, женушка, сколько не пожалеешь. А я посмотрю, какая ты у меня щедрая.

Надежде захотелось подойти к Цыганкову и сказать ему что-нибудь ласковое, чтобы посветлели его глаза, которых она так упорно до сих пор избегала. И возможно, осмелилась бы, подошла, но он сам шагнул к ней, тихо спросил:

— Можно, я отвезу тебя на станцию?

Надежда молчала.

— Чего молчишь — боишься?

Нет, не его боялась Надежда — себя. Показалось ей в тот миг, будто в доме, кроме ее самой и его, нет больше ни души.

А потом, когда дроги выкатились на Бугрыньскую до когда исчезла вдали Карачаевка и они в самом деле остались с глазу на глаз, каждый из них ждал первого слова, а оно не рождалось почему-то.

Тем временем кони бежали и бежали, пока не привезли их, таких молчаливых, к вокзалу.

Челябинский поезд уже стоял на перроне. Цыганков сходил за билетом, и только тогда пришли наконец долгожданные слова.

— Сколько нам с тобою лет, Надя? — спросил он. Надежда поняла и его слова, и все, что таилось за ними.

— По семнадцать, — сказала она, и вдруг какая-то неведомая сила бросила ее к нему. — Прости, прости меня…

Губы Цыганкова были обветренные, жесткие, а слезы Надежды соленые...


2


Сто двадцать партизан, скорбно склонив головы, полукругом обступили только что вырытые могилы. В лесу бушевал холодный ветер, гнал на север рваные тучи. Пахло свежеструганными сосновыми досками.

Шесть гробов стояло на краю свежих могил, шесть бойцов, товарищей по оружию, лежали в них неестествено белые, словно загримированные под цвет досок, и первый — Жозеф Дюрер, человек, которого знали все Арденны. В густых, кустистых бровях партизанского командира запуталась желтая былинка с привядшим цветком — последний дар бельгийской земли.

Смерть Дюрера свалилась на Антона Щербака неожиданно, как гром среди ясного неба.

Он привел свою группу на базу, радуясь наперед, как доложит Жозефу о разгроме эсэсовского гарнизона, об уничтожении моста и блокгауза, о трофеях. Однако докладывать было некому.

В ту ночь, когда Щербак силами интернациональной роты атаковал станцию Пульсойер, Жозеф Дюрер возглавил диверсионную операцию под Гамуаром. И здесь все удалось нападающим, партизаны уже поднимались к себе в горы, когда с левого берега, из-за моста, по ним ударили орудия бронепоезда...

Вышло так, что лейтенанту Щербаку пришлось самому принимать доклад от Фернана, если можно назвать это докладом. Фернан плакал, размазывая рукавом слезы на небритых щеках, и Антону пришлось понервничать, успокаивая друга, пока услышал от него подробности...

— Прощай, ами, — тихо молвил Антон.

Шесть рыжеватых холмиков, обложенных дерном, поднялись рядком на опушке, шесть столбиков с выжженными раскаленным штыком именами прибавилось к двум прежним, вкопанным раньше, успевшим пожелтеть от солнца и ветров.

Эхо прощального салюта скатилось по горам в каньон, взметнулись в испуге над вершинами деревьев вороньи стаи.


...На базу партизаны возвращались напрямик через лес. Под ногами мягко шуршала сухая хвоя, трещал хворост. В кустах свистели дрозды.

Щербак догнал Довбыша, дотронулся до его раненого плеча:

— У Мишустина был?

— А, пустое...

— Это он так сказал?

За частоколом деревьев блеснуло болото. Партизаны один за другим ступили на кладь, вышли на остров.

— Не нравится мне настроение ребят, повесили носы, — проворчал Довбыш. — Бери-ка ты, лейтенант, вожжи в свои руки. Ты же заместитель у Жозефа...

— Одно дело заместитель, другое — командир, — после некоторого молчания произнес Щербак.

— Не вижу более подходящей кандидатуры.

— Надо обо всем доложить Центру, да вот послать к Люну некого. Нам с тобой появляться там сейчас нельзя.

Холодный ветер ерошил поверхность озера мелкой рябью. Начал накрапывать дождь. Щербак, поколебавшись, открыл двери командирского барака. В нем было все на месте, словно в ожидании хозяина. На столе лежала карта провинции Льеж, на карте — разноцветные карандаши и миллиметровая линейка. Казалось, даже овечья шкура на топчане еще хранит тепло тела Дюрера.

Щербак вздохнул.

— Давай-ка, матрос, думать, как жить дальше.

— Кликнуть Фернана?

— Нет, Фернана потом. Сначала позовем Балю.

Когда в дверях появилась тучная фигура Балю, Щербак поднялся навстречу:

— Салют, Франсуа! Помните нашу первую встречу на Лысой горе?

Широкое лицо Балю расплылось в смущенной улыбке.

— Не очень приятная была встреча.

— Да чего уж там. Вы же нас с Фернаном вином угощали.

— Верно, угощал... А сам думал: принесла их нелегкая на мою голову!

— Теперь, надеюсь, думаете иначе? Я слышал, вы служили в штабе.

— Две недели. Помначштаба одиннадцатого отдельного батальона. С четырнадцатого по двадцать восьмое мая тысяча девятьсот сорокового года.

— А потом?

— Потом армия сложила оружие и батальон перестал существовать.

— А офицер королевских войск Франсуа Балю?

Балю пожал плечами. Щербак посмотрел на Довбыша: что ты, мол, на это скажешь? Но Егор молчал, он еще не взял в толк, к чему весь этот разговор.

— Так вот, лейтенант Балю, берите бумагу и карандаш. Я продиктую, а вы запишете. Потом оформите это как приказ. Пусть это будет приказ номер один по партизанскому отряду «Урт-Амблев». Суть его такова: я, лейтенант Щербак, в связи со сложившимися обстоятельствами, временно, до получения распоряжения Центра, приступаю к командованию отрядом. Записали?.. Теперь дальше. Начальником штаба назначаю лейтенанта Балю.

Рука Балю вздрогнула:

— Меня? Но вы... вы же меня не знаете! Вы коммунист, а я социалист. Считаю своей обязанностью поставить вас в известность.

Щербак улыбнулся.

— Ну и что? До сих пор нам это не мешало воевать вместе против оккупантов. Разве не так? Пометьте себе дальше: на базе отряда формируются две боевые роты. Командир первой — Довбыш, командир второй — Ксешинский. Начальник разведки — Фернан. Хозяйственный взвод возглавит Марше, начальник медсанчасти — Мишустин. Подумайте, кому сколько надо выделить людей. Ну и все прочие формальности, вы ведь знаете, как это делается.

Окончив диктовать содержание будущего приказа, Щербак подошел к столу.

— Есть ли у начальника штаба какие-либо возражения, вопросы?

Балю оторопело переводил взгляд то на бумагу, то на Щербака.

— Возражений нет, — проговорил он наконец. — Хочу лишь повторить: для меня лично мое назначение является полной неожиданностью. И еще одно: полагалось бы позаботиться о караульной службе. Думаю, для охраны необходим специальный взвод.

— Вот теперь я вижу, что у нас есть настоящий начальник штаба, — улыбнулся Щербак. — Только не разбросайте мне строевых людей по вспомогательным службам. Главное — боевые роты. Утром зачитаете приказ перед строем отряда. Штаб, если вы не против, разместим здесь... Ну, вот, кажется, и все.

Балю поднялся, старательно сложил вчетверо лист бумаги, сунул его в карман. Вид у него был все еще растерянный.

— Значит, я пошел... за вещами?

— Идите.

Довбыш едва дождался, пока за квадратной спиной Балю закроется дверь.

— Не подложит ли он нам свинью? Не рубишь ли ты, Антон, с плеча?

— Кривую линию гнуть не дадим. А начштаба из него получится. У нас с тобой головы горячие, а он человек осторожный...

— Осторожный или трус?

— Я сам прежде так думал. Но в Ремушане он за чужую спину не прятался. Так сказал мне Фернан, а его в симпатиях к Балю не приходится подозревать.

— С приказом номер один у тебя получилось здорово, — сказал Довбыш. — Я даже рот раскрыл. Но смотри, не стань бюрократом. Начнешь строчить всякие бумажки...

— Постараюсь. Теперь слушай приказ номер два: командиру первой роты Егору Довбышу ежедневно ходить на перевязку. Если пожалуется Мишустин — спуску не дам, не посмотрю, что друг.

— Круто забираешь, мсье командант, — хохотнул Довбыш и лукаво повел глазами. — Ладно, у тебя приказ, у меня — просьба: возьми в адъютанты Ваню Шульгу. Парень молодой, проворный, и вообще...

Щербак вспомнил, как Иван просил разрешения «добавить чуток и от себя» коменданту станции Эсню. Чем-то был он похож на Василька. Своей молодостью?

— Сбегай, Егор, за Фернаном... Я буду ждать его на берегу. Балю об этом пока еще говорить не следует. Хотя он отныне и начальник штаба...


Вечером того же дня после длительного разговора с Щербаком Фернан покинул партизанскую базу, намереваясь до рассвета прибыть в Шанкс.


3


Черные круги плывут в закрытых глазах, сцепляются один с другим, мельтешат неожиданно красными точками, хотя на дворе глубокая ночь и в единственное окно барака не проникает ни капли света. Через стол напротив сопит Франсуа Балю, широкие ноздри начальника штаба раздуваются, как хорошо загерметизированный насос; ближе к дверям чмокает губами во сне Шульга, я словно вижу его по-девичьи припухлый, раскрытый в улыбке рот.

Мне не спится. Слишком много событий произошло в моей жизни за последние дни. Легко сказать: я, Антон Щербак — командир партизанского отряда. Не так просто заменить погибшего Дюрера, который был здесь поистине отцом, непререкаемым авторитетом для молодых и пожилых. Каждое слово Дюрера было законом для партизан, ему не решались перечить и самые строптивые. За командиром шли без колебаний.

Хотя Жозеф был человеком сугубо гражданским, он словно родился для схваток, в нем чувствовалась рука настоящего воина. В отряде бельгийцы и русские, французы и украинцы, поляк, трое голландцев, есть даже немец — фольксдойч из Комбле-о-Пона. Отряд похож на интернациональную бригаду. Когда-то в подобной бригаде Люн сражался с франкистскими фалангистами. Жозефу Дюреру партизаны верили. А мне? Поверят ли мне?

Меня поддерживает сознание того, что я — советский офицер. Один из тех, на кого теперь с надеждой смотрит Европа... Я полномочный представитель Красной Армии здесь, в Арденнах, и буду им, пока не упаду, как Василек, как Симон, как Николай или — Жозеф...

Мама, ты слышишь меня? Если бы кто знал, как я часто разговариваю с тобой, наверняка посмеялся бы над моей привычкой. И зря. Ведь ты для меня не просто женщина, которая подарила мне жизнь, ты значительно больше, несравнимо больше! Ты все, что есть дорогого у меня, ради чего я живу, во что верю и чему присягаю на верность. Это и ты сама, моя ласковая, мудрая мать, и наша хата с голубями на крыше, и безмерно щедрая, родная земля, и старенькая отцовская буденовка — теперь она уже не сползла бы мне на глаза, как тогда, — помнишь? — и все, что было у меня и еще будет, все-все...

Если суждено мне встретиться с тобой, я, быть может, и не смогу, не сумею высказать всего словами, что говорю и говорю мысленно тебе сейчас... Я просто упаду к твоим ногам...

Здесь у нас вот-вот блеснет рассвет. А там, над тобой, уже светит солнце. Оно придет сюда от тебя, мама. Помнишь, у Шевченко: «Сонце йде i за собою день веде»?..


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ