Далеко в Арденнах. Пламя в степи — страница 17 из 50


1


Где-то далеко, наверное у Перекопа, тяжело вздыхали пушки. Дрожал густой и сизый от осеннего тумана воздух, призрачным облачком над низиной повисли метелки камыша. Вдоль разбитой дороги стояли жилистые акации, ветер позванивал жухлыми гроздьями перезревших стручков.

Солдаты шли утомленные, неразговорчивые, скрипели колеса обозов, рычали тягачи. Их обгоняли вертлявые командирские «виллисы». Голова колонны уже вытянулась за околицу Сивачей и круто свернула влево на широкий Чумацкий шлях, а хвост ее все еще терялся в лабиринте кривых улиц.

До глаз закутанные в платки девчата стыдливо ловили взгляды молоденьких красноармейцев, а женщины жадно всматривались в лица бойцов и, наивно полагая, что в армии все знают друг друга, как в деревне, спрашивали проходивших воинов о своих мужьях и сыновьях...

— Надька!.. Побей меня бог, Надька...

— Кыля! Подруженька моя.

— Надька!.. Ой, задушишь, бес тебя побери! Откуда ты взялась?

— Да красноармейцы, спасибо им, подвезли! Не брали, не брали, а когда сказала, что домой спешу, еду из эвакуации, сразу смилостивились.

— Такая радость, кума! Вчера Федя письмо прислал, и сегодня вот ты...

— Федя?.. Дай же я тебя еще раз поцелую, на счастье. Где же он, твой Федя?

— А кто же его знает — полевая почта... Орденов, пишет, груди не хватает. А я, кума, чего только не передумала. Ведь два года ни слуху ни духу... Ты смотри! Тот самый чемодан?

— Тот самый, Кыля, бессменный...

Так они и говорили друг другу, задыхаясь от собственных слов, вперемежку о важном и о мелочах, потому что в ту минуту, освещенную радостью встречи, для них не существовало мелочей, все было значительным и каждое слово находило в душе отклик.

Тем временем из-за развалин маслобойни, что была перед войной гордостью села, показался хвост солдатской колонны в окружении крикливой детворы. Мальчишки прыгали перед бойцами, как воробьи, просили на память звездочку. Самый старший из ребятишек пристроился к солдатам и зашагал вместе с ними, стараясь идти в ногу. Солдаты смеялись...

Проскакал на коне молодцеватый офицер.

— Подтяни-и-ись!

— Идут соколики. Вот так и Федя мой... А куда идут?

— На Крым. Слышишь, как там громыхает?

— Чтоб его холера взяла, басурмана проклятого! Натерпелись мы тут, кума, от немчуры, ох и натерпелись... Когда наши пришли, каждого солдатика обцеловали. Тут такое творилось!..

— Как там хата моя? Стоит?

— Ты еще и дома не была? Цела, цела хата. Только сбежали эти басурманы — я ее на замочек. Чувствовало мое сердце, прибьешься ты к дому...


Несказанно много вмещает в себя один человеческий взгляд: давно не беленную, в дождевых подтеках, хату с почерневшей трубой над черепичной крышей, желтые пеньки среди истоптанного бурьяна, где раньше был вишневый сад, замшелый сруб колодца и пузатую кадку с поржавевшими обручами возле него, одинокую грушу у забора, где маленький Антошка любил собирать грибы, — все это и бездну других мелочей отразил в глазах мгновенный сполох, как бывает во время грозы, в воробьиную ночь, когда небесный огонь выхватывает из мрака знакомые контуры, очень четкие и в то же время призрачные.

Она лежала, разбросав руки между опавших стеблей лебеды, вдыхая терпкий запах листвы, рассыпчатой земли и еще чего-то необъяснимого, что заполнило грудь дурманящей, щемящей болью. Где-то там, в недрах влажной земли, пульсировали невидимые токи, колотилось полное печали и радости сердце. Одно на двоих. Земля жила, что-то шептала ей, поздравляла с возвращением домой, а возможно, и жаловалась. В голове звенело тихой одинокой струной, качалось и плыло, плыло...

— Вставай, кума, с сырой землей, мы еще на том свете сколько твоя душа желает наобнимаемся.

— Где же вишни, Кыля? Они снились мне...

— Вырубили твои деревца проклятые фашисты. Они людей не щадили, что им вишни.

Будто во сне переступила Надежда порог родной хаты, беспомощно оперлась плечом на облупившуюся притолоку. Из сеней дохнуло холодом и сыростью. Двери в горницу были полуоткрыты — крашеная лавка от окна до окна да тисненный медью комод, случайно когда-то купленный Корнеем на ярмарке, — вот и вся мебель. «Господский, — хвалился Корней. — Вон сколько на нем забавок!» Земляной пол истоптан, изрыт каблуками, у печи какие-то лохмотья.

«И это моя хата? — подумала с ужасом Надежда. — И они здесь топтались, ели, пили, смеялись?.. Нет, не может быть, чтобы смеялись. Смеяться умеют люди, а зверю не дано».

У спальни сохранился обжитой вид. Платяной шкаф, над этажеркой овальное зеркало с трещинкой на краю, старенький коврик с затертым до неузнаваемости узором на стене над кроватью. И сама кровать под боковым окном. Постель разобрана, как будто Надежда только что спала в ней и поленилась убрать.

— Был тут один. Плешивый такой, весь в крестах, — сказала Кылына. — Свирепый, как бешеная собака.

— Какой плешивый? — Надежда думала о своем. И вдруг ужаснулась: — Он что — спал здесь? Да как же это? Сожгу, все сожгу, чтоб и духом его не пахло!

— Чистенькой хочешь быть? — сказала Кылына. — Конечно, ты была там, в Казахстане, к тебе ничего не прилипло. Это нам, грешным, не отмыться, не отмолиться.

— Кыля...

Женщины обнялись, прижались друг к другу щеками, притихли.

— Не хотела я, Кыля. Не гневайся... Уйдем отсюда, душно здесь.

Солдатская колонна уже исчезла за селом, оседала пыль. Улица вытянулась вдоль балки по-осеннему сиротливая. Хаты, такие знакомые взгляду, то выбегали на край дороги, то прятались в огородах, и было в них что-то новое, безрадостное, тяжелая печать страданий и запустения лежала на окнах и карнизах. В окнах пятнами желтела вместо стекол фанера. Будто птица с перебитым крылом, торчал на холме полуразрушенный ветряк.

— И что же это делается на свете? — тихо произнесла Надежда. — Ехала сюда, насмотрелась на пожарища, на развалины... Истоптал, изувечил нашу землю Гитлер. А как жили мы, Кыля, до войны, как жили! Зависть взяла его, проклятого... — Надежда всхлипнула. — Не дождусь я, видать, весточки от Антона. То верю в нее, то не верю.

— Слезливая ты стала, Надька! Раньше, бывало, не разжалобишь тебя — не любила мокроглазых. Может, он не знал, где тебя искать, и теперь сюда напишет? Как Федя мой... И Никифоров сынок недавно объявился. Неподалеку проходила его часть, отпустили на день. Такой парень! Сама видела. Кому что суждено...

Голос Кылыны был таким спокойным и уверенным, что у Надежды вдруг отлегло от сердца, ей стало радостно, будто это не Никифоров сын объявился, а ее Антон. Едва ль не впервые за этот день отошла от груди щемящая боль, и все, что до сих пор казалось разрушенным, безвозвратно потерянным, обернулось вдруг к ней светлой стороной, будто она разглядела зеленый побег на пне, который будет расти и расти, пока не превратится в новое дерево, стройное и красивое, как воспоминание о былом.

— Думал, затопчет нас... А не дождется! — вскрикнула вдруг Надежда и засмеялась, радуясь обновлению в душе. — Поднимемся, как верба из поломанной ветки!

По дороге к дому Кылыны Надежда кланялась односельчанам и вся светилась от счастья при встрече с знакомыми лицами, пока Кылына не дернула ее за рукав:

— Что же ты отбиваешь поклоны, как заводная! Да ты знаешь, с кем сейчас поздоровалась?

— Уж кого-кого, а кривого Карпуху помню! Думаешь, отшибло?

— Отстала твоя память. На целых два года. Гришка, сынок Карпухи, — полицай. Таким паном ходил здесь — не подступишься.

Надежда невольно обернулась. Карпуха подслеповато щурился вслед ей из-под замызганной ушанки.

— Гришка... Вот не думала. А где же он теперь?

— Сбежал. Кому служил, с теми и смылся. Руки его в крови. Стрелял по всякому, на кого фашист пальцем укажет.

— А как же отец, мать?

— Кто их разберет! — вздохнула Кылына. — И там горячо и здесь больно.

— Дивно для меня все это, Кыля, — задумчиво произнесла Надежда. — Дивно и непонятно. В одном селе жили, в одном колхозе работали.

— То-то и оно: война просеяла через решето, отделила зерно от половы.


Хата у Кылыны — мазанка. Собирался Федор Сахно новую поставить, уже и кирпича привез, а тут война, и пошел на фронт колхозный бригадир, первый друг и бывший ординарец буденновского комэска Корнея Щербака.

Посреди хаты стояла девушка, расчесывала косы, тонкими пальцами перебирала волосы, которые словно водопад струились по плечам, обтекали бедра. Были они, как шелк, блестящие и волнистые. Это, пожалуй, от них в хате тонко пахло фиалкой.

— Я в окошко выглядала, русу косу заплетала, — лукаво, будто сама для себя, пропела Надежда.

Серые дымчатые глаза посмотрели на вошедших раз и другой то ли удивленно, то ли изучающе, недоверчиво. И вдруг упал на лавку гребень.

— Тетя Надя!..

Кылына хлопотала около печи, варила кашу из тыквы, а они сидели рядышком и вспоминали, вспоминали...

Какое это было чудесное время до войны — и хлеб был, и к хлебу, а люди жили весело, не зная горя. Говорили обо всем, только об Антоне не обмолвились ни словечком.

Заплетая косы, Катя все время старалась спрятать от Надежды свои руки. Они были в шрамах, почти по локоть красные, будто меченные проказой.

— Где это ты подхватила такую пакость? — сокрушенно спросила Надежда. — Болят?

Катя молчала, пальцы ее забегали быстрее.

— В кипяток их сунула, — хмуро пробурчала от печи Кылына. — Вскипятила воду в тазу и...

— Мама! — вскрикнула Катя. — Неужели лучше бы в Германию?

Надежда погладила шероховатые ладони девушки, поцеловала ее.

— Страшно было?

— Страшно, тетя... А ехать на чужбину еще страшней.

— Я тебе гостинец привезла. От зайца...

— От косого...

— От куцего...

— От серого...

— У-ша-сто-го...

Они заулыбались, вспомнив давнюю игру.

Надежда достала из чемодана косынку, подарок Антонины. Косынка была оранжевого цвета, прозрачная, как паутинка.

— Ой, спасибо щедрому зайчику!

Катя потерлась щекой о щеку Надежды — это тоже был ритуал — и бросилась к зеркалу.

— Можно я в ней пойду? Сегодня комсомольцев собирают.

— Собрание не посиделки.

— При чем здесь посиделки? Вы, мама, как скажете!

— Да уж как умею. Надень вон теплый платок, а то из хаты не выпущу, слышишь? Небось не весна на улице...

Пока Кылына ворчала, извлекая чугунок из печи, двери, ведущие в сени, тихо закрылись, а за окном промелькнула будто цветущая шляпка подсолнуха.

— Вот так всегда. Раз-раз — и исчезла. — Кылына вздохнула, жесткие волосинки на розовой родинке под носом сердито шевельнулись, но в глазах, когда-то голубых, а теперь выцветших, как небо в жарынь, таилась усмешка. — Садись, кума, кашу есть. Все немец выгреб, а тыквы на возах не уместились.

— Это он, должно быть, не распробовал, — засмеялась Надежда.

Кашу запили узваром из кислого терна.

— Посмотри, что я привезла.

Тихий звук, будто кто-то встряхнул стеклянные палочки, трепетно поплыл в воздухе и вскоре растаял.

— Господи, что это? — испугалась Кылына. — Аж сердце зашлось.

— Розы, — сказала Надежда. — Кованые цветы для Корнея.

И вдруг она поняла, что уже никогда не вернется в Карачаевку, не увидит Стефку, Кыз-гюль, Усманова, Махтея, Цыганкова...

И на сердце стало тяжко-тяжко.


2


Небо утратило голубизну, обвисло. По террасам и каньонам в долины сползали туманы. По утрам на скалах, на отполированных ветрами валунах и развороченных камнях поблескивала седая изморозь. В воздухе все чаще кружились белые мухи. В бараках стало так холодно, что Антон Щербак приказал обшить стены досками, а нары застлать сеном.

Франсуа Балю просыпался чуть свет, ополаскивал лицо ледяной водой из кружки и с наслаждением покрякивал, растирая покрасневшую шею полотенцем.

— Вот бугай, — с завистью говорил Щербак своему адъютанту Ивану Шульге. — Егору пара, хоть в одно ярмо запрягай...

На душе у Антона было неспокойно. Прошло две недели, как Фернан вернулся от Люна, а Центр все еще молчал. Возможно, потому, что не подыскали человека, который хорошо знал бы не только Арденны, но и расстановку политических сил на атлантическом побережье, умел бы ориентироваться в сложной игре, которую ведут между собой партии, группировки и разного рода формирования.

Да, обстановочка не из простых. Придя к такому выводу, Щербак наконец успокоился и с головой ушел в свои новые — хотя бы и временные, как ему казалось — обязанности. До поздней ночи засиживались они с начальником штаба, изучали списки личного состава отряда, сколачивали боевые подразделения, подбирали бойцов в хозяйственный взвод, для караульной службы, в разведку и медсанчасть.


Савдунин облюбовал уютную полянку в подлеске у самого болота и так горячо доказывал, что лучшего места под партизанский арсенал не сыскать, что в конце концов и Щербак в это поверил.

Вскоре команда саперов начала строить там подземный склад.

...Разведка донесла, что в Спремо́ прячутся двенадцать беглецов из шахт Мишру — ищут связи с партизанами.

Щербак обрадовался этому известию и хотел уже было немедленно послать к ним проводника, но его остановил Балю:

— Вы знаете этих людей, командир?

— Беглецы. Такие же, как я, как вы...

— Допустим. А если среди них окажется провокатор? Энке дорого заплатил бы за то, чтобы пронюхать расположение отряда. Разрешите, я сначала сам познакомлюсь с каждым из них. Наш каптенармус родом из Мишру, приглашу его в помощники.

Щербак хотел сказать, что, пока Балю дознается, беглецов приберет к рукам «Арме Секрет», но передумал.

— Хорошо. Пусть будет так. Я только прошу вас, Франсуа, помнить: мы не должны препятствовать людям, которые вырвались на свободу, чтобы мстить своим кровным врагам. Да и нет у нас иной возможности пополнять свои ряды.

В двери вкатился коротконогий мужчина в кожушке, подпоясанном немецким ремнем с пряжкой, ловко подбросил короткие пальцы к козырьку меховой шапки.

— Мсье командант!.. Вызывали?

Щербак повернулся к начальнику штаба:

— Полюбуйтесь на нашего командира хозяйственного взвода. Молодец! А? Картинка! Так и просится в объектив фотоаппарата или же на Северный полюс... Где это вы так основательно экипировались, Марше? И нам с начальником штаба завидно.

Марше самодовольно окинул себя взглядом.

— Подарок знакомого фермера, давнего приятеля. Сочувствует нам.

— Вот как! Значит, сочувствует и выразил это посредством кожушка для командира хозяйственного взвода. — Щербак побагровел. — А вы, Марше, в свою очередь не сочувствуете ли, ну, скажем, караульным? Я проверял ночью посты. Люди мерзнут, понимаете, Марше, коченеют на постах — нас с вами берегут... Одеты кто во что горазд, у одного я видел сапог с дыркой...

Пока Щербак говорил, Марше все ниже склонял голову, теряя еще недавний бравый вид.

— Даю вам три дня! Через три дня караульная служба должна быть обеспечена теплой одеждой. И имейте в виду, я привык проверять, как выполняются мои приказы.

Марше облизал пересохшие губы.

— Для этого мне необходимы полномочия.

— Полномочия? Какие именно?

— На право реквизиции.

Щербак вопросительно посмотрел на начальника штаба.

— Марше в какой-то мере прав, — рассудил Балю. Продукты питания фермеры дают охотно, была бы расписка. Эти расписки в случае необходимости они предъявляют в свое оправдание немцам. Но вот излишка одежды у крестьян не бывает. Здесь придется потрусить лавочников.

— Ну что ж, — сказал Щербак, немного подумав. — У лавочников есть возможность доказать свой патриотизм. Подготовьте необходимые документы.

Когда Марше, взбодренный наличием предписания штаба, залихватски щелкнул каблуками и вышел, Щербак спросил Балю:

— Как вы думаете, Франсуа, я не слишком круто обошелся с ним? Парень он вообще-то находчивый — термосы раздобыл...

Они вышли из командирского барака. Тусклый, едва различимый в тучах кружок солнца был похож на золотой перстень. На опушке, в кустах вечнозеленого багульника, низко пригнувшись, перебегали партизаны. Это Довбыш проводил тактические занятия. Бойцы второй роты стремглав выскакивали из бараков по тревоге и выстраивались в шеренги. Збигнев Ксешинский переступал длинными, как у цапли, ногами и недовольно смотрел на часы.

— Другой раз просто не верится, что Ксешинский вчерашний парикмахер, — сказал Балю. — Сквозь эту его кожанку проглядывает мундир офицера.

— Кажется, раньше вы не очень ладили с ним? — не утерпел Щербак.

Балю прислушался к командам Довбыша на опушке, измерил взглядом расстояние.

— Да-а, боцманский басок, — сказал он. — Хоть на побудку, хоть на страшный суд... Что же касается Збышека, то он настаивал на активных действиях, а я... Я был тогда под влиянием капитана Гро.

— Гро?.. Вы знаете капитана Гро?

— Еще бы, — сказал Балю. — Он был моим комбатом.

Щербак не сразу собрался с мыслями.

— Почему же тогда вы не пошли с ним? — спросил он. — Разве Гро не предлагал?

— Предлагал. И очень даже настойчиво... — На квадратном лбу начальника штаба собрались морщины. — Гро — честный служака. Он привык точно выполнять распоряжения старших. В иных обстоятельствах это могло бы характеризовать его только с положительной стороны. Он не выполнил лишь один, зато очень важный приказ — приказ короля о капитуляции. Мы разошлись с ним во взглядах на будущее Бельгии...

— Интересно, — сказал Щербак.

— Интересно? — переспросил Балю. — Не думаю, чтобы это что-нибудь значило для вас.

— Почему, Франсуа?

— Рано или поздно война закончится. И вы вернетесь домой, в Советский Союз, разве не так?

— Если останусь жив.

— Все мы ходим под богом, говорила моя матушка, ревностная католичка. Вы вернетесь домой и обо всем забудете...

— Обо всем? И о том, как вместе воевали? Хоронили Жана, Жозефа?.. Что с вами, Франсуа?

— Возможно, я не совсем правильно выразился. Этого вы, конечно, не забудете. И я не забуду. Но настанет новая жизнь, у вас появятся иные заботы. А нам оставаться здесь, с глазу на глаз с нынешними врагами. Нет, давайте лучше поговорим об этом как-нибудь потом.

Начальник штаба козырнул и направился к Ксешинскому, оставив Щербака в смутных размышлениях.

Значит, лейтенант Балю и капитан Гро товарищи по службе. А не кроется ли за этим какая-либо опасность для отряда? Может, он поспешил с назначением Балю на должность начальника штаба?..


3


— Дезаре!

— Антуан!

А, черт! Жизнь иногда умеет преподносить и приятные сюрпризы.

— «Мы кузнецы, и дух наш молод...»

Улыбка Дезаре была красноречивей любых слов. В широких плечах, во всей его массивной фигуре чувствовалась неистраченная сила.

Это был он, мой названый брат. С его строгих, будто резцом очерченных губ тихо, еле слышно, слетали слова песни, которая давно стала паролем нашей дружбы и еще чем-то бо́льшим, значительно бо́льшим, что подвластно скорее чувству, а не разуму.

— Дезаре...

Наверное, со стороны смешно было видеть, как двое мужчин топчутся друг перед другом, словно боксеры, волтузятся, дергают за полы одежды, хохочут. Давно уже подмечено, что в радости взрослые люди похожи на детей.

...Я приказал адъютанту созвать командиров и набросился на Дезаре с расспросами:

— Скорее же, говори что-нибудь!

— О чем?

— Да обо всем! Мы так давно не виделись. С лесничеством небось покончено?

Дезаре улыбнулся:

— Лальман наконец-то сдался. Отныне я на нелегальном положении. Офицер штаба по особо важным поручениям.

— Ого! Поздравляю! Сюда добрался без приключений?

— У меня, друг, надежные документы. Подписанные самим начальником брюссельского СД. Действуют безотказно.

— Ты, кажется, знал Дюрера?

Дезаре склонил голову.

— Жозефа знала вся партия, — заявил он после небольшой паузы. — Лальман, услышав о его гибели, плакал, а к Диспи нельзя было подступиться... Такая потеря!

Начали сходиться командиры. Последним пришел Савдунин.

— Привет уважаемому товариществу! — весело с порога прокричал он, едва прикрыв двери, но, увидев за столом незнакомого человека, умолк и смущенно отступил за широкую спину Довбыша.

— Все, — сказал я. — Можно начинать.

Дезаре поднялся.

— Ами, — произнес он, отвинчивая каблук от ботинка. — Позвольте представиться. Мое имя Рошар. Я привез приказ главкома Диспи. Вот мои полномочия, а вот приказ. Командиром полка назначен лейтенант Щербак.

— Полка? Вы не ошиблись? — переспросил я. Мне показалось, что в присутствии всех как-то неудобно обращаться к представителю Центра на «ты».

— Нет, не ошибся. Штаб проводит реорганизацию вооруженных сил. Армия поделена на корпусы и полки. Отныне вы — 4‑й полк Льежского корпуса.

Командиры зашумели.

— Но у нас людей едва хватит на батальон! — воскликнул Балю. — О каком полке может идти речь?

Дезаре успокаивающе покачал рукой:

— Штаб формирует полки с расчетом на перспективу. К вам будет присоединен отряд Герсона, действующий на левобережье в районе Аукс-Тура. Кроме того, есть разрешение пополняться за счет рефрактеров, которых немало скрывается в окрестных лесах. Подпольным организациям на шахтах дано указание организовывать побеги военнопленных. А это готовые бойцы, закаленные, обученные и полные ненависти к врагу. Им только дай оружие...

— С оружием у нас не густо, — бросил Балю. — Что в бою добыли, тем и пользуемся.

— К сожалению, других источников нет, — сказал Дезаре. — До сих пор нас выручал завод в Герштале. Но сейчас там провал за провалом, видимо, в подполье пробрался вражеский лазутчик. Принимаем меры...

Дезаре говорил долго. О сложной обстановке в стране, о пассивной позиции «Арме Секрет», которая выполняет задания эмигрантского правительства Пьерло в Лондоне.

Я смотрел на своих товарищей по оружию, они жадно ловили каждое слово Рошара. Балю хмурился, большие, навыкате, глаза Егора Довбыша светились интересом, Марше ерзал на лавке, будто никак не мог усесться поудобней, на тонких губах Ксешинского застыла ироническая усмешка, он то и дело шептал что-то на ухо Фернану, начальник караульной службы Денелон растирал пальцами виски — после ранения в Ремуштане ему не давали покоя головные боли, а Савдунин выглядывал из-за спины Довбыша так, будто порывался, но никак не осмеливался о чем-то спросить Дезаре.

Я тоже не мог до конца понять всевозможные нюансы и тайные пружины запутанной политической обстановки в Бельгии, однако утешал себя мыслью, что Лальман, Диспи, Терф, Балиган не дадут себя обвести вокруг пальца различным псевдопатриотам. Я никогда не видел их, но был уверен, что это опытные сведущие политики, а главное — стойкие коммунисты, смысл жизни их — непримиримая борьба за освобождение народа.

— Советская Армия продолжает успешно наступать, — говорил тем временем Дезаре. — Освобождены Запорожье, Днепропетровск, Киев...

При этих словах нас будто подбросило — Довбыша, меня, Савдунина. Радостно замахал руками Збышек. Мы давно не получали вестей с фронта, потому что приемник бездействовал: даже проныра Марше пока не мог раздобыть батарейки взамен вышедших из строя.

— Даешь Одессу! — гаркнул Егор.

— Когда же наконец откроется второй фронт? — вырвалось у Савдунина.

Дезаре на миг задержал взгляд на богатырской фигуре Довбыша, затем повернулся к Савдунину:

— При первой же встрече с лордом Уинстоном Черчиллем я передам ему ваш вопрос.

Рошар выждал, пока утихнет смех.

— Мне поручено сказать вам, — торжественно произнес он, — что Центральный Комитет партии и штаб партизанской армии высоко оценили боевые действия отряда «Урт-Амблев». Выведя из строя железнодорожную магистраль Люксембург — Льеж, вы тем самым надолго перерезали очень важную артерию врага. Подготовлена реляция на имя будущего правительства Бельгии о награждении Жозефа Дюрера наивысшим орденом посмертно.

— Почтим его светлую память, — сказал я.

Мы поднялись и молча постояли, прислушиваясь к унылому завыванию ветра за окном.

Дезаре извлек из кармана тугой сверток и одним махом, как факир на сцене, развернул его. На стол упало шелковое полотнище.

— Ни один полк не может существовать без боевого знамени, — сказал он. — Не мы создавали эту традицию, не нам ее и нарушать.

...Всю ночь пролежали мы с Дезаре без сна. Мысли и слова тянулись как бесконечная пряжа. Франсуа Балю, поняв, видимо, что нам хочется побыть вдвоем, пошел проверять посты и не возвращался до самого рассвета.


Утро выдалось тихим и морозным, сквозь клочья туч робко проглядывало солнце. Партизаны выстроились вдоль берега. Оловянная поверхность болотного озера отсвечивала холодными мартовскими блестками.

— По-олк!.. К выносу знамени... Сми‑и‑рно‑о!

Знамя нес плечистый Мишель Денелон в сопровождении двух бойцов караульной службы. Лица суровые, торжественные. Шелковое полотнище трепетало, переливаясь на солнце тремя цветами — белым, желтым и красным. Мой взгляд был прикован к красному. Мне казалось, что здесь частица знамени моей Родины.

От Дезаре я знал: боевой штандарт для 4‑го полка вышивала Эжени...


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ