Далеко в Арденнах. Пламя в степи — страница 23 из 50


1


Над Сивачами звенело замечтавшееся бабье лето. Деревья трепетали побуревшими листьями, опутанные паутиной травы стояли будто в росе, а с огородов пахло щедрой осенью.

Выписавшись утром из больницы, Надежда застала у себя дома Катю.

— А я вишенки поливаю, — смущенно сказала Катя. — Давно дождя не было.

С того вечера, когда в больнице Катя призналась, что любит и ждет Антона, она стала стыдиться Надежды. Не избегала, как и раньше, приходила с узелком харчей «от зайца», но и не засиживалась, находя каждый раз причину, лишь бы скорее попрощаться.

Мысленно Катя ругала себя: «Зачем проболталась? Где это видано, чтобы набиваться в невестки?» Больше не решалась заговаривать об Антоне.

Надежда тоже не касалась этой темы, однако по другим причинам. Ей было радостно, что такая видная и смышленая девушка любит ее сына. Как-то они приснились ей вдвоем — стояли, взявшись за руки, молодые и сильные, словно ждали материнского благословения.

Поддерживать в Кате огонек ожидания она не хотела. Антон молчал, а кто не знает, почему в большинстве случаев молчат солдаты, и если Надежда сберегала в себе какую-то каплю веры, что сын жив, на то она мать, ничто не может сравняться с материнским предчувствием, глубина материнской веры неизмерима. А что и капля веры тяжела, как камень, — кому об этом знать? Перекладывать тяжесть на хрупкие девичьи плечи она не считала себя вправе.

— А голубей уже две пары. Хотите посмотреть? Такие смешные, в колодочках. Пищат!..

— Дети, — сказала Надежда. — Покроются перьями и полетят из гнезда в небо.

— А я у вас ночевала.

— И не боялась одна?

— Чего мне бояться? — Катя тряхнула завитками волос, стройная, голенастая. Стояла боком к утреннему, низко нависшему солнцу, лучи золотили ее брови и пушок на смуглой щеке. — У вас так хорошо. А бояться... Пусть Карпуха боится. Поймали пса шелудивого... И знаете, кто выследил? Галя.

— Галя? Да как же?..

— Она же тронутая. Невесть когда и спит. Бродит ночами... Вот и увидела, как Гришка к отцовой хате крался.

— Разве она его помнит?

Катя сжала кулачки.

— Глаза запомнили! Сватался к ней, угрожал, а Галя плюнула ему в лицо. Он, подлый, и отомстил — немцев привел... Сбежал с ними, а теперь, видишь ли, домой захотелось. Я бы его своими руками!..

— А что Галя?

— Выздоравливает. Что-то в ней к лучшему сдвинулось. Людей перестала сторониться, а то ведь, бывало, не подступишься. Только плачет и плачет... Родственница в Отраду увела.

Клим Гаевой ехал на бричке в поле, остановил коней у подворья.

— Здравствуйте, Надежда Егоровна!

— Здоров будь, бригадир!

— Ноги ходят?

— Обросли молодой кожей. Тесно, как в новых туфлях.

— Разносятся, — серьезно заметил он.

— На свадьбе твоей растопчу. Скоро?

Клим смутился.

— Нашли кого спрашивать, — засмеялась Катя. — Ульку спросите! Подвезешь?

— А почему это ты не в поле? — Клим обрадовался возможности переменить разговор. — Проспала? Садись.

— Тебя выглядывала. Ульяна не приревнует?

Клим щелкнул кнутом, кони рванули с места.

— Картошку не трогайте, сама выкопаю! — уже издалека, из-за тучи пыли, крикнула Катя.

Надежда подняла оброненное ведро, прихрамывая пошла на огород. После долгого пребывания в больнице кружилась голова. Привычные к физической работе мышцы будто расслабились, подошва на ногах была нежной и розовой — ступать больно.

Уродило хорошо. Между жесткими, как коровий язык, уже усохшими плетями сияли поджарыми боками тыквы, пылали на солнце красным жаром грядки помидоров, под листьями свеклы угадывались тугие клубни, фасоль топорщилась рыжими стручками, а картофельная ботва будто разлеглась на отдых. И вся эта щедрость земли играла красками зрелости, словно укоряя хозяйку за ее долгое отсутствие.

Надежда собирала в подол фасоль, сухие стручки лопались, разбрасывая крапчатые, похожие на птичьи яички зерна. Помидоры раскладывала на три кучки — к столу, на засол, на морс. Не поскупилась земля, наливая овощи соками.

В небе плыло, распустив седые косы, бабье лето, умиротворенное, в легкой печали, что рождает в человеческой душе щемящие отзвуки. Надежде стало грустно: не с кем поделиться ни тихой радостью, ни дарами земли. И так захотелось к людям, в поле, где можно спастись от докучливых дум работой до изнеможения, что она спешно переносила в хату собранные овощи и направилась в степь.

...Неизвестно кто посадил на окраине села акацию, далеко от жилищ, на потеху стихиям. Существовала легенда, что лет ей не счесть, потому что росла она около чумацкой криницы, засыпанной еще крымскими татарами. Под ее зеленым шатром и увидел Надежду Щербак председатель колхоза Архип Бескоровайный. Соскочил с бедарки, тяжелый, мешковатый.

— Покажи ноги!

Надежда машинальным движением одернула подол платья.

— Еще чего...

— Ну, ладно... Рад, если все обошлось. Садись, подвезу.

— Я в поле.

— А я куда? — Бескоровайный, выждав, пока Надежда умостилась на возу, вдруг развернул лошадей к дому. — Ноги как у младенца в первый день появления на свет божий, а она в поле! Не терпится?

— Соскучилась.

— Соскучилась, — подхватил Архип. — Значит, сердце хорошее, если к людям тянет. За спасенное поле колхозное тебе спасибо, Надежда, но по глупости калечить себя — извини, не позволю.

— Сам-то ты, говорили, недавно...

— Мало ли что говорили! — перебил он. — Ну, отлежался малость, не без того... Оно иногда так хочется хоть одним глазом в вечность заглянуть, после этого жизнь красивше кажется. — Бескоровайный бросил взгляд на реденькие тучки, вздохнул: — Вот если бы ты дождичка, Надежда, из больницы захватила, тогда другое дело, и с больными ногами пустил бы.

Спрыгнув около хаты с повозки, Надежда ойкнула.

— Га! Что я говорил! — упрекнул Бескоровайный. — Куда конь с копытом... Оклемайся сначала. Да и страда в поле спала.

— Архип Семенович, рекомендацию в партию дашь? Стаж кандидатский кончился. Я же там еще поступала...

— «Архип Семенович»... — передразнил Бескоровайный. — Еще бы на колени встала. Не милостыню просишь, а рекомендацию в партию.

— Не гневайся, так уж вышло.

— Ну что насупилась? Дам я тебе рекомендацию, сам дам, без твоей просьбы. Потому что знаю тебя как облупленную. И труд твой, и твое геройство во время пожара. Женщин повела за собой как коммунист. И Корнея твоего знал, тоже не щадил себя в работах... Чего уж там?


2


В сопровождении правительственного комиссара Уильяма Хаасена в Комбле-о-Пон прибыл представитель американских оккупационных властей капитан Ройс. Холодно, не подав руки, поздоровался с Щербаком, кивнул острым подбородком Балю и приказал выстроить полк.

Антон переглянулся с начальником штаба.

— Разрешите осведомиться, с какой целью?

— Вам будет зачитан правительственный приказ.

— Можно ознакомиться с ним?

— Безусловно, мсье командант, — вмешался Хаасен — высокий, черноволосый, в гражданском костюме и длиннополом плаще, под которым угадывались мощные плечи и армейская выправка. — Правительство создает внутренние вооруженные силы. Мне поручено проинспектировать ваш полк.

Щербак задумался. От Балигана он получил инструкцию: если из Брюсселя последует подобная инспекция, не чинить препятствий. Однако ему виделось все это несколько иначе. Он не понимал, почему вместе с правительственным комиссаром не приехал никто из штаба партизанской армии. По крайней мере оттуда могли хотя бы позвонить.

— Хорошо, — сказал он. — Но вам придется подождать. Батальоны дислоцируются в разных коммунах.

— Сколько прикажете ждать? — немного рисуясь, уточнил Ройс.

— Два дня, — ответил Балю. — Но один из батальонов охраняет мосты в Эсню и Шанксе...

— Я договорюсь с майором Легранном о замене.

Вскоре в штаб полка приехал Легранн. Обговорив с Щербаком все, что касается передачи мостов американцам, он мимоходом обронил:

— Вы приходили ко мне со списком русских...

— Да. И вы не взяли его.

— Не взял. Но вот вам мой совет: не отдавайте списка Ройсу.

— Почему?

Легранн сделал вид, что не расслышал вопроса.

— Итак, мы договорились обо всем, — сказал он. — Не забудьте сегодня же позвонить Ксешинскому.


...Полк выстроился на набережной.

Во главе батальонов стояли Мишель Денелон, Збигнев Ксешинский, Феликс Герсон... С левого фланга пристроились: полковая разведка Фернана, хозяйственная рота Марше и санитарный взвод Мишустина. В бельгийской форме, вооруженные автоматами и карабинами, партизаны имели вид хорошо обученного подразделения регулярных войск.

Капитан Ройс и правительственный комиссар Хаасен подъехали на машине. Щербак скомандовал:

— Смирно!

Минуя американца, отдал рапорт Хаасену. Вчетвером пошли вдоль шеренги.

Было пасмурно, накрапывал дождь. Гости козырнули полковому знамени. Хаасен счел нужным снять фуражку и дотронуться до полотнища губами.

Когда поравнялись с батальоном, в составе которого была рота советских партизан, ветер развернул красное знамя. Его держал Куликов, крепко прижав древко к груди. Партизан ел глазами начальство, в зрачках прыгали чертики.

Хаасен заколебался, но затем так быстро отдал честь, будто обжегся, дотронувшись пальцами до козырька фуражки, а Ройс процедил сквозь зубы:

— В батальоне два знамени?

— Отдельная ударная группа советских партизан имеет свое знамя, господин капитан, — вежливо пояснил Щербак.

— Но вы же в Бельгии!

— Точно так же, как и вы, господин капитан. Вам что-нибудь не ясно?

Уильям Хаасен произнес перед строем речь. Он не скупился на эпитеты, прославляя мужество и отвагу арденнских партизан. Полк выразил желание идти на фронт, и правительство немедленно удовлетворило бы это благородное стремление, но доблестные союзные войска продолжают так успешно наступать, что надобность в чьей-либо помощи отпала. Поэтому полк вольется в создаваемые ныне внутренние вооруженные силы Бельгии, задание которых в настоящее время сводится к войсковому обучению и гарнизонной службе.

— Естественно, это не касается русских и всех других иностранцев. Мы выразим им признательность нации и пожелаем счастливой дороги в родные края. Однако, — Хаасен прокашлялся, хотя голос его звучал чисто и звонко, — однако, если кто-либо из иностранных подданных пожелает вступить в наши вооруженные силы, правительство будет приветствовать каждого.

Вперед выступил капитан Ройс.

— Предлагаем всем небельгийским подданным, за исключением тех, кто решил добровольно продолжать армейскую службу, — капитан слегка склонил голову в сторону Хаасена, — сдать оружие и организованно прибыть в лагерь по репатриации в Монсе. Думаю, что мистер Щербак и мистер Балю передадут мне надлежащие списки. Это всего лишь формальность, однако она необходима. Все ясно?

— Нет, не все! — отозвался Савдунин. — Мы не согласны сдать оружие. Мы заплатили за него кровью!

— Администрация лагеря не принимает людей с оружием. Существует порядок...

— А зачем нам лагерь? — спросил Куликов и, повернувшись к партизанам, выкрикнул: — Братцы, разве мало мы с вами насиделись в лагерях?

Партизаны глухо зашумели.

— Вы не хотите возвращаться домой? — спросил капитан Ройс. — В таком случае подайте заявления, бельгийское правительство готово рассмотреть их.

— Вы нас не поняли, — сказал Савдунин. — Домой мы хотим, и как можно скорее. Мы не хотим в лагерь! В конце концов, мы партизаны, а не военнопленные американской армии!

— Господин капитан, — вмешался Щербак, — Соединенные Штаты и Советский Союз ведут войну против общего врага — фашистской Германии. Кто уполномочил вас разоружать подразделение союзной державы?

На площади повисла тишина. Ройс побагровел.

— Вы не солдаты! Приказываю сдать оружие!

Ряды партизан смешались. Кричал о чем-то, размахивая руками, юный Денелон. Франсуа Балю шагнул к капитану.

— Если вы вздумаете учинить насилие над русскими, — сказал он, раздельно выговаривая каждое слово, — будете иметь дело со всем полком. Мы воевали плечом к плечу, а это всегда что-то для нас значило.

— Это бунт! — закричал Хаасен. — Я доложу премьер-министру!

Начштаба остановил его жестом руки:

— Успокойтесь, господин Хаасен, бунта нет, и незачем его придумывать. Премьер-министру вы можете доложить, что партизанский полк «Урт-Амблев» согласен войти в штат внутренних вооруженных сил. Списки русских, о которых здесь шла речь, — Балю вежливо кивнул капитану Ройсу, — будут переданы офицеру советской миссии, как только она прибудет в Брюссель. Что касается оружия, то мы его конечно же сдадим в свое время, а пока оно нам необходимо — партизаны вылавливают в лесах эсэсовцев, которые терроризируют местных фермеров. В горах еще продолжаются схватки с бошами.

Хаасен выслушал его хмурясь.

— Вы ступили на опасный путь, — сказал он. — Прощайте!

Небрежно махнув рукой, правительственный комиссар направился к машине. Ройс задержался.

— Вы были в плену, мистер Щербак? И не боитесь?

— Что вы хотите этим сказать?

— Хорошенько подумайте, прежде чем принять решение о выезде в Россию. Там вас всех ждет один путь — в Сибирь! Не торопитесь опровергать меня, я знаю: вы скажете, что это ложь, что вы франтирер, что вы искупили вину, у вас боевые заслуги, однако все это эмоции, а у меня — факты. Мне жаль, что мы здесь немного... погорячились. В конце концов, это тоже эмоции. Честь имею!

Антон проводил американца взглядом, и, хотя он не поверил ни единому его слову, на сердце стало тоскливо.

Хаасен уже собрался было сесть в машину, но в последнюю минуту передумал:

— Я хотел бы продолжить нашу беседу с господином Балю тет-а-тет, — сказал он Ройсу. — Мсье Балю!

Начальник штаба неохотно подошел. После всего, что произошло, у него не было ни малейшего желания разговаривать с нагловатым комиссаром в отсутствие команданта Щербака.

— Мсье Балю, — сказал Хаасен, — вы бельгиец и, насколько я знаю, кадровый офицер королевской армии.

— Бывшей.

— Пусть так. И вы считаете себя свободным от присяги?

— Кому? Королю Леопольду? Или же регенту Шарлю?

Хаасен поморщился:

— Не придирайтесь к словам. Мы присягаем королю, но служим родине. Вы так же, как я, социалист, но почему-то защищаете коммунистов.

— При чем здесь коммунисты?

— А кто же тогда Щербак и остальные русские в полку? Я не отнесся бы к вам с такой доверительностью, если бы не рекомендация полковника Гро. Он сказал, что вы образованный офицер, патриот, социалист по убеждению и что вам можно полностью довериться.

— Благодарю Гро за блестящую характеристику, — сухо произнес Балю. — Но он, видимо, забыл сообщить еще об одной непременной черте моего характера — при всех моих убеждениях я никогда не забываю о честности.

— Честность превыше политики?

— Лучше скажем так: честность в политике.

— Боюсь, именно эта особенность вашей натуры испортит вам военную карьеру, — сказал Хаасен. — Не странно ли: мы принадлежим к одной партии, а понять друг друга не можем. Что, собственно, изменилось?

— Что же здесь странного, мсье Хаасен... Вы где были после двадцать восьмого мая?

— Где-то был, разумеется... Предположим, в Лондоне.

— Вот-вот. А я оставался здесь! И воевал рядом с русскими! Вместе с ними хоронил наших общих боевых товарищей — бельгийцев, французов, русских. Вам это ни о чем не говорит?.. Вы спрашиваете, разве что-нибудь изменилось? Только слепой может не заметить перемен. Прежде всего изменились мы с вами. За четыре года каждый из нас чему-то научился.

— Все это весьма даже любопытно. Однако подискуссируем в другой раз, в более подходящей обстановке.

Даже не попрощавшись, Хаасен круто повернулся, сел в машину и громко хлопнул дверцей.


3


Вечером Щербака пригласил к себе Легранн. Он был в подпитии и прятал глаза.

— Что-нибудь случилось, Анри?

С Легранном у Антона с самого начала сложились почти приятельские отношения. Смуглый, похожий на метиса майор вызывал у него симпатию, возможно, своей прямотой, бесхитростностью, а скорее тем, что не строил из себя большое начальство, с солдатами вел себя запросто, а к партизанам относился с уважением. В длинных речах своих майор выражался витиевато. Столь же затейливой, узорной была его брань в адрес противников. Умением обложить крепким словцом не понравившегося ему человека он мог посостязаться с боцманами каботажных судов.

Прошла не одна минута, пока лихое красноречие Легранна исчерпалось. Он грохнул о стол начатой бутылкой виски, но наполнить рюмки не спешил, уставившись на бутылку свирепым взглядом, будто именно в ней крылась причина его гнева.

— Ультиматум, — сказал Легранн неожиданно тихо.

— Кому?

— Тебе! Неужели не ясно? — сорвался снова на крик Легранн. — Я получил приказ содействовать бельгийским властям в разоружении 4‑го полка.

— Капитан Ройс говорил только о русских.

— Они там, — Легранн сделал невыразительный жест рукой, — приняли новое решение.

— Но я такого приказа не получал.

— Колеса правительственных машин крутятся побыстрее... Только и всего. Завтра получишь.

Антон недоуменно передернул плечами.

— Что будешь делать? — спросил Легранн.

— А ты?

— Я? — Майор приложился к бутылке, вытер губы ладонью и вымученно усмехнулся. — Сначала напьюсь. Напьюсь в дымину. Какого дьявола! Я не хочу, чтобы на меня указывали пальцем. «Майор Легранн?.. Какой майор Легранн? Ах, это тот, что разоружал франтиреров в Арденнах?..»

От Легранна Антон направился в госпиталь. Из головы не выходили последние слова Ройса, и, хотя он не сомневался, что это провокация, злое желание отравить ему душу, посеять неуверенность в будущем, на сердце было тоскливо, будто заныла старая рана, о которой он успел забыть.

С Егором поговорить Щербаку не удалось, на полдороге перехватил посыльный из штаба.

На рю де Льос его ждали Франсуа Балю и Филипп Люн, только что прибывший из Льежа. Начальник штаба нервно потирал руки. На сухощавом лице Люна была заметна усталость.

— Вот она благодарность, командант... Полк разоружают!

— Знаю, Франсуа, — сказал Щербак. — Прибыл ультиматум?

Люн поднял выгоревшие брови:

— Знаешь? Откуда такие сведения?

— От Легранна. Американец получил приказ из штаба корпуса: содействовать бельгийским властям.

— Содействовать, — повторил Люн. — Иезуитская формулировка... И как же он содействует?

— Напился, ругается. Не понимаю, почему наш полк стал им поперек горла?

— Полк? Копай глубже. Речь идет обо всей партизанской армии. Твой Легранн что-то напутал, у меня иные сведения. Нынешние недруги наши не такие уж и дураки, чтобы начинать с ультиматумов. Вам будет предложено сдать оружие под предлогом замены его отечественным. Один наш полк уже попался на эту удочку. Старое оружие сдали, а нового не дождались, и уже не дождутся.

— И хитрость-то невелика, а результат тот же — разоружение, — с горечью подытожил Балю.

Люн перешел к делу.

— На двадцать пятое октября назначена общая демонстрация протеста в Брюсселе. Нам необходимо прибыть в столицу днем раньше. Всем полком, кроме русских. Лальман считает, что русских не следует впутывать в эту историю.

— А я? — выкрикнул Щербак, багровея от возмущения. — Тоже посторонний?

Люн улыбнулся, глядя вприщур:

— Думаю, для командира можно сделать исключение. При условии, что он не попадется там на глаза своему другу полковнику Гро.

— Хотел бы я с ним еще разик повидаться, — успокаиваясь, проворчал Щербак.

— Демонстрация мирная, оружие оставите здесь. Это распоряжение Диспи.


Щербак позвонил Легранну:

— Получен приказ командования прибыть в Брюссель всем полком.

— Передислокация? — откровенно обрадовался Легранн.

— Не знаю, — скрыл правду Щербак. — Мое дело выполнять приказ. Мы едем без оружия. У вас не будет возражений?

— Мы не вмешиваемся во внутренние дела бельгийцев, — поспешил заверить майор. — Но почему без оружия?

Легранн, видимо, был не против избавиться от всего сразу.

— Наверное, там получим новое. Курс на унификацию.

— Прекрасно! Я рад за вас, — весело произнес майор, хотя в голосе его проскальзывало беспокойство. — Могу выделить несколько «студебеккеров».

Щербак почувствовал большое искушение прибыть на демонстрацию на американских машинах.

— Благодарю, Анри, — сказал он. — Мы уж как-нибудь сами.


4


Эжени смотрит на меня испуганно.

— Святая Мария, — шепчет она. — На тебе нет живого места...

— Пустяки, — бодро отвечаю я. — Свалился с мотоцикла. Заживет... На мне, сама знаешь, все быстро заживает.

Я целую ее влажные глаза, ощущая на губах соленый привкус.

— Главное — ты вернулась. Я уже боялся, что ты навсегда осталась у стариков. Забыла меня...

— Забыла? И ты мог такое подумать? Болел Шарль.

— Женя, любимая моя...

Ноют ссадины. Кожу на скулах стянуло, нельзя улыбаться. Я ждал этой встречи, но радость омрачена, она какая-то ущербная.

Мысленно я еще там, на улицах Брюсселя, в колонне демонстрантов. От топота ног гудит брусчатка мостовой. День пасмурный, холодный. Серый день поздней фландрской осени. Острия готических шпилей тонут в низко нависших тучах. Ночью прошел дождь, дома и деревья влажные, асфальт свинцово-сизый, в багряных пятнах увядших листьев. Над каналами завис молочный туман...

— Ты меня не слушаешь?

— Что ты, Женя! Я слышу каждое твое слово. Просто устал... Ты говори, говори...

Какой разительный контраст! Еще недавно я видел эти улицы пестрыми от множества людей, а сейчас лишь патрули да одинокие прохожие. На рельсах замерли оставленные кондукторами трамваи — работники местного транспорта влились в колонны бастующих...

— Дедушка не хотел меня отпускать. Но я знала, что ты ждешь. Я не ошиблась? Ты ждал меня, Антуан?

— Я думал о тебе каждый день...

Английские солдаты обуты в желтые ботинки на толстенных подошвах. Они напоминают мне почему-то гусей, которые топают лапчатыми ногами через лужи. Патрули косо смотрят на демонстрантов. Ветер треплет увлажненные непогодой знамена, они гудят как паруса.

— Камарад! — Мишель Денелон подбегает к патрулю, показывает рукой на транспарант. — Ты прочти, слышишь? Прочти! «Мы не против союзников, мы против разоружения патриотов!» Понял? «Долой правительство Пьерло!» Это наш премьер... Хотя какое тебе дело до нашего премьера, правда?

У солдата широкое крестьянское лицо, жесткая кожа. С опаской глянув на стоящего неподалеку сержанта, он молча шагает мимо...

— Отпусти, говорит, ее, Жан-Батист. Сколько может стоять дом на замке? Еще разворуют.

— Какой Жан-Батист?

— Дедушка, кто же еще? Поворчал он себе под нос и пошел запрягать лошадей...

Впервые слышу, что старого Рошара зовут Жан-Батист. Смешно. У мамы был батистовый платок...

В одиннадцать направляемся в центр столицы. Я знаю, что демонстранты вышли одновременно из всех рабочих предместий — Икля и Андерлехта, Вилворда и Схарбека, Тюбиза и Одергема. Появился и тут же слился с демонстрантами Дезаре. Кто-то принес известие: у вокзала Гардемиди колонну рабочих разогнали.

— Как это разогнали? — У моего славного начальника разведки вид обиженного ребенка. — Почему? Мы же без оружия, мирно!

— Эх, парень, мало тебя учил Савдунин классовой науке...

— Ты голодный, а я кормлю тебя разговорами, — произносит Фернан голосом Эжени. Заросшей щеки касается нежная ладонь, от этого прикосновения кружится голова, хочется обо всем забыть...

Путь на площадь Гран-плас перекрыли жандармы. Стоят как стена, за плечами карабины, в руках полицейские дубинки. Тучный офицер хрипло кричит:

— Н-на-зад!

— Проклятые фараоны! — цедит сквозь зубы Денелон. — Где их столько набрали.

На какое-то время я утрачиваю чувство реальности. Выкрики жандармов, взмахи дубинок, стон и ругань, топот ног — это же давнее прошлое, история, литературный сюжет! Я изучал это в школе, смотрел в кино. А может, это сон? На меня надвигается перекошенное злобою усатое лицо, остекленевшие глаза. Едва успеваю подставить руки под удар прикладом карабина...

— Ужин на столе, господин командант!

Эжени прекрасна, как богиня, излучает свет и тепло. Я смотрю в ее неправдоподобно синие глаза и улавливаю, будто подсказку, далекий полузабытый голос: «Ой, очи-очи, очи девичьи, кто научил вас сводить с ума?»...

— У тебя и пальцы изувечены!

— За землю хватался, — говорю я. — Когда падаешь, всегда хватаешься за землю. Для надежности...

Жандармский заслон прорван, человеческое море заполонило Гран-плас. Стиснутая со всех сторон хмурыми готическими строениями, площадь похожа на каменный мешок. Огромные, как ворота крепости, двери ратуши закрыты изнутри. Все живое притаилось, смолкло за дверями, за решетками окон — мрачная пустота.

Из радиальных улиц на площадь выходят и разворачиваются в каре бельгийские карабинеры.

На крыльцо ратуши взбегает Дезаре:

— Товарищи, без паники! Они не посмеют! Мы пришли, чтобы заявить протест...

— Что с тобой, Антуан? Ты почему не ешь?

Вишенка ты моя, зачем тебе знать, что творится в моей душе? До еды ли мне сейчас? На тебя посмотреть, встрече порадоваться, надышаться тобой, отогреть сердце твоей нежностью... Однако перед глазами...

Сквозь толпу протискивается Франсуа Балю. У него рассечена бровь, левый глаз заплыл кровью. Накрапывает дождь — мелкий, въедливый. На крыльцо ратуши один за другим выходят ораторы.

— Долой Пьерло! Он предал интересы народа...

— Не позволим издеваться над патриотами!..

— Да здравствует свобода!..

Солдаты стреляют выше голов. Пока еще выше... Над ратушей, над собором Гудулы взлетают всполошившиеся голуби.

— Предлагаю разойтись! — кричит в мегафон жандармский офицер.

Но толпа движется вперед, солдаты пятятся. Стволы карабинов опускаются все ниже.

— Слушай мою команду-у!

К солдатам бежит офицер. Что-то знакомое бросается мне в глаза в его фигуре, в длинных не по росту руках.

— Не стреляйте!.. Я знаю их, это арденнские партизаны! Слышите!.. Они громили бошей...

— Крафт!

Ноги Фернана скользят по мокрой брусчатке.

— Это я, Фернан! Вот мы и встретились... Здравствуй, Рене!

Они успевают обняться.

Поздно.

— Пли! — орет мегафон...

Я никак не могу прикурить сигарету, пальцы дрожат.

— Не сердись, — говорю я. — Поужинаю потом.. Немного покурю и возьмусь за еду. И расскажу тебе кое о чем после... Где сыновья, Женя?

— У деда... Я не решилась взять их, не знала, как здесь...

— Не отдавай, Женя, сыновей в солдаты. Пусть пашут землю, строят дома, что-нибудь изобретают для людей. Будь моя воля...

Ей приятен разговор о детях. Она улыбается.

— А сам ты кто?

— Я — другое дело. Нашему поколению выпало такое время. Жестокое. Это последняя война. Земля захлебнулась кровью. Дальше некуда. Твои сыновья... Наши сыновья, Женя, будут жить иначе.

— Наши?

— Наши, Женя, наши... Что с тобой? Почему ты такая...

— Какая? — спрашивает она, поднимается и идет ко мне.

Нас разделяет только маленький кухонный столик, однако идет она долго, слишком долго, будто, кроме расстояния, существует еще какая-то преграда.

Взгляд синих, широко поставленных глаз завораживает... Легкая рука на моем плече...


Ночью я просыпаюсь от шума за окном. Дождь хлещет в стекла, шелестит в виноградных лозах. Эжени сладко спит. Боюсь пошевелиться. В сумерках белеют округлые плечи, губы полуоткрыты, волосы рассыпались по подушке.

Наверное, я слишком пристально смотрю на нее, потому что она открывает глаза и сонно улыбается, протягивая ко мне руки.

— Ты не спишь?

— Я смотрю на тебя и не верю.

— Люблю, — говорит она тихо-тихо, будто нас может кто-нибудь услышать. — Я не говорила этого слова даже Симону.

Руки ее горячие, щекочущие.

— Почему?

— Не знаю. Мне казалось, что такие слова только в книгах. А сейчас сами срываются с губ. Ты говорил их кому-нибудь?

— Нет, не говорил, Женя. Не успел.

— А мне?

— Только тебе... Вишенка ты моя...

— Как хорошо... Скажи еще.

Утром я избегаю просительного взгляда синих глаз. Боюсь, что, встретившись с ними, не смогу уйти.

— Один день, только один день, Антуан!

— Не могу, любимая, я должен ехать... Ты же не хочешь, чтобы мои друзья плохо думали обо мне?

Она вздыхает и идет к гардеробу.

— На улице дождь. Возьми вот...

Зеленоватый плащ с островерхим капюшоном. Я видел его на Симоне. Невыразимое чувство вины угнетает мое сердце. Перед мертвыми мы всегда виноваты. Они стоят в памяти, как обелиски. И смотрят на нас. Осуждающими глазами.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ