1
«Здравствуй, Тоня!
Если бы ты знала, как я обрадовалась твоему письму! Много раз перечитывала каждую строчку, будто снова побывала в Карачаевке и всех повидала. А больше всего рада за тебя. Иван вернулся, и все у вас идет теперь в любви да в согласии. Иван прошел через такой огонь, который иного превратил бы в пепел, если не тело, то душу, а он все перенес и к тебе вернулся. Береги свое счастье, искупи вину лаской и нежностью, твой танкист заслужил их, ох как заслужил...
Спрашиваешь, как живу. Сказала бы — молитвами, да не верю в бога, скорее надеждами, хотя и не знаю, на что уже мне надеяться. Не откликается Антон, давно, должно быть, земля легла ему на грудь, гоню от себя эту страшную мысль, а она преследует неотступно.
Колхоз наш поднялся на ноги. Получаем и технику, возвращаются мужики с фронта. А совсем недавно были у земли только бабы да коровы. Запрягаешь в ярмо буренку, а она так жалостливо смотрит, чуть не плачет.
На днях был суд. Поймали предателя, был при немцах полицаем, много горя принес людям. Наш, сивачевский, с моим Антоном в школе учился, представляешь? И как он удался таким?..
Отец на колени падал: поручитесь, люди, что угодно, лишь бы не смерть, один он у меня... А куда же ты смотрел раньше, родитель-неудаха? За кого просишь поручиться? Убивать не станет? Не будет вешать? Не будет, привязав к столбу, обливать на морозе, как это сделал со своим ровесником Жорой Яценко? А кто смоет кровь невинных с его палаческих рук?.. Когда зачитывали на суде все его злодеяния, волосы дыбом... Вы там, в Карачаевке, и не представляете, что творилось, когда фашисты и эти наймиты пановали на нашей земле... Повесили предателя на площади.
Выпадет случай увидеть товарища Самохина, скажи ему, что меня приняли в партию, и прибавь: пусть не сомневается, краснеть за меня не придется. Поручили мне быть женорганизатором в бригаде.
Приведется быть в Джагытарах — низкий поклон Ахану Усманову и его внучке. Много горя выпало ему, а радость одна — Кыз-гюль. Мне бы такую девочку при моем одиночестве на утеху.
Вот и все, Тоня, о моем житье-бытье в Сивачах. Сколько мы не виделись — год? Время летит как на крыльях!
Кланяйся деду Махтею, скажи — звенят его розы. Ходила вчера вечером на могилу Корнея, и стало мне грустно-печально, будто одна я осталась на свете, все меня забыли, не до меня в заботах. Конечно, неправда это — вокруг люди хорошие, работящие, и не чуждаются меня. В общем, минутная слабость, и поддаваться ей никак нельзя — заест. Вот пришла домой — письмо от тебя, и радость опять нахлынула в душу.
Верховодит ли у вас еще Андрей Иванович?
Надежда Щербак».
2
Фернан тупо разглядывал большие свои ладони.
— Он умер на моих руках... Кричу: «Рене! Рене!» — а он обмяк и падает, падает... Подскочил жандарм с дубинкой. Добивай, говорю, сволочь, чего вытаращился?
В который уже раз Фернан рассказывает, как он понес тяжелое тело Крафта прямо на карабинеров, и они расступились... Думал, живого нес, а вышло — убитого.
— Что ты расхныкался! — разозлился Денелон. — Кто такой в конце концов Крафт?
— Не смей! Мы вместе бастовали в Шарлеруа! Он был нашим человеком, рабочим. Ему свернули мозги, а ты... Крафт кричал: «Не стреляйте!»
— Не надо ссориться, братишки, — примирительно загудел Егор. — Эх, жаль, меня там не было!
— И твоих костылей, — добавил вполголоса Савдунин.
Довбыш шумно засопел.
— Это жестоко, Андрей, — сказал Щербак.
Партизанские командиры обсуждали последние события в Брюсселе и без конца чадили сигаретами. Облако дыма плыло из окна, как из трубы.
— Дьявол вас забери! — Герсон закашлялся. — Установили бы очередь, что ли... Задохнуться можно.
— Ты, Феликс, дыши через бакенбарды, они фильтруют, — посоветовал Савдунин.
Пришел начальник штаба. Левая рука на бинте, щека заклеена пластырем.
— С наградами вас, Франсуа! — с горечью усмехнулся Щербак. — Правительство поскупилось, зато жандармы оказались щедрыми... Боксом увлекались в детстве?
— Был грех. А что?
— Видел, как на Гран-плас вы послали одного в нокаут.
— Было время понаблюдать?
— К сожалению, нет, Франсуа, — признался Антон. — По мне как раз топтались чьи-то сапоги.
Балю извлек из кармана лист бумаги.
— Камарады! Правительство Пьерло, наверное, захочет утаить от народа правду о демонстрации в Брюсселе. Наш долг сказать эту правду во весь голос. Подготовлен текст листовки. Если не удастся напечатать здесь, передадим в «Драпо руж»[57]. Прочитайте, Фернан...
Фернан выбросил сигарету, прокашлялся в кулак.
— «Всем! Всем! Всем!
25 октября 1944 года Брюссель снова услышал стрельбу. Кто стрелял и в кого стрелял? Притихшая Бельгия ждет ответа.
А стреляли жандармы, стреляли в народ, в безоружных участников мирной демонстрации. Тридцать восемь раненых, четверо убитых — таков итог «военной операции» мясника Пьерло.
Правительство кровавого диктатора и его послушных министров жестоко расправилось с участниками движения Сопротивления, которые четыре года вели мужественную борьбу против немецко-фашистских захватчиков и кровью лучших сыновей отстояли честь и свободу Бельгии.
Господин Пьерло этого не видел, он отсиживался в Лондоне. Сегодня премьер цинично заявляет, что вернулся со штыками и с их помощью останется у власти... Что ж, возможно, впервые он сказал правду.
Но кровь невинных патриотов, пролитая на улицах Брюсселя, не забудется. На жандармскую голову предателя Пьерло падет народное проклятие!»
Некоторое время все молчали, вновь и вновь обращаясь мысленно к недавним событиям в столице.
— Поправки будут? — спросил Балю.
— Все сказано верно, — произнес Герсон. — А не накличем ли мы этой листовкой еще какой беды?
— Мало тебя тыкали носом в брусчатку! — взорвался Денелон. — Поменьше бы оглядывался.
— Я не оглядываюсь, я смотрю вперед!
— Спокойно! — прикрикнул Балю. — Галльские петухи... Вперед и полагается смотреть. Феликс прав, именно поэтому мы и предлагаем напечатать листовку. Арденны должны знать правду.
3
7 ноября 1944 года Антон Щербак выстроил бойцов на площади городка Комбле-о-Пон. Он специально выбрал этот день. Ему хотелось хотя бы таким способом отметить праздник Великого Октября.
Стояла на редкость ясная погода, небо глубокое, чистое, покрытые багрянцем деревья замерли, освещенные прохладным солнцем, повисшим над отрогами далекого От-Фаня. Батальоны стояли спиной к солнцу, тени падали вперед, словно частокол. Антон почему-то обходил их поодаль, словно опасаясь коснуться ногами. Глухо бился в берега переполненный дождевыми водами Урт.
— Ами! Дорогие друзья по оружию! — голос Щербака взлетел над площадью взволнованно, звонко. — Мы честно и мужественно боролись с вами за свободу плененной нацистами Бельгии, за всеобщую победу над врагом. Настал час расставанья. Национальный Совет движения Сопротивления по требованию правительства решил распустить партизанскую армию. Что ж, мы выполним приказ. Но я уверен, что каждый из вас, вернувшись домой, останется преданным тем высоким гражданским идеалам, во имя которых мы проливали кровь в горах. Мы не спрашивали, кто ты: бельгиец, русский, француз, поляк? У нас была одна цель — громить ненавистного врага. Мы были братьями и останемся ими, где бы ни были и как бы ни сложилась у каждого из нас судьба. Да здравствует интернациональное братство!
После митинга батальоны торжественным маршем прошли по улицам Комбле-о-Пона. Жители бросали под ноги партизан цветы, американские солдаты отдавали честь.
Вечером в ресторане «Арденнский вепрь» собрались офицеры расформированного партизанского полка. Не было только Феликса Герсона, он сразу после парада отбыл в Аукс-Тур к больной жене.
Хозяин ресторана, близкий друг бургомистра Жюстена, не поскупился, столы ломились от бутылок и закусок.
Довбыш провозгласил себя дегустатором, снимал пробу чуть не из каждой бутылки, то кривился, то причмокивал, в выпуклых глазах его играла задиристая бесшабашность, и, возможно, только Антон знал: за этой бесшабашностью кроется безысходная тоска, потому что расставанье с боевыми друзьями Егор переживал болезненно, как ребенок.
Круглолицый Марше после первого же глотка вина вцепился в Савдунина.
— Посоветуй, Андре, что делать. Она — венчаться, и только, а меня тошнит от церкви.
Савдунин мастер на советы:
— Есть такой анекдот. Надумал один парень жениться, а невеста, значит, говорит ему...
Фернан, перегнувшись через стол, убеждал Денелона:
— Ты не бойся, Мишель, не святые горшки обжигают. Была бы шея, а хомут... Вот я, к примеру, кто такой я?..
Бургомистра тоже пригласили на ужин. Прослышав о том, что партизанский врач заядлый охотник, он подсел к Мишустину. За два года Иван Семенович так и не смог овладеть французским, плохо разбирал, когда частят словами. Темпераментный Жюстен, войдя в раж, забывался, строчил будто из пулемета. Мишустину оставалось лишь вставлять по слову:
— Такое дело... да, конечно... да, понял, понял...
Франсуа Балю сидел, склонив голову на ладони, словно бы задремал, на самом же деле чутко прислушивался к нестройным голосам за столом.
— О чем задумался, начштаба? — спросил Щербак, легонько тормоша друга за плечо.
— Бывший... Теперь, командант, добавляйте: бывший.
— Пусть так, — согласился Антон. — Но ведь и я экс-командант, иными словами — бывший.
Балю усмехнулся одними глазами.
— Меня всегда удивляло, как примитивно и грубо человек подчиняет почти все священные ритуалы на потеху собственной утробе. Именины — за стол, свадьба — за стол, поминки — опять за стол...
— Так ведь на том свете не дадут! — весело откликнулся Егор. — Там все будет иначе. Ни тебе ложки, ни рюмки... Вечный пост!
— Социально-бытовой атавизм, — голосом дельфийского оракула произнес Савдунин и театрально ткнул пальцем в Жюстена и Мишустина: — Вот виновники! Когда их предки впервые убили мамонта, они сообразили, что съесть его можно только сообща. Потом мамонты перевелись, а коллективное застолье процветает и поныне.
Неожиданно, рванув воротник, вскочил Денелон:
— Прекратите! Я больше не могу, я не верю вам! Вы только делаете вид, что вам весело, а на самом деле... — Голос Мишеля упал до шепота. — Мы же в последний раз...
За столом стало тихо.
— Ч-чертов хлопец, — слегка заикаясь, прогудел Довбыш. — А ведь он ухватил-таки истинную правду за хвост! Разве не так, братишки?
— Факт, — промямлил с полным ртом Савдунин. — Но я до сих пор не знал, что у правды имеется хвост.
Никто не засмеялся.
— Прошу налить! — произнес Балю.
— Все-таки налить?
— Вот именно. — Начштаба поднялся, расправил в тесном кителе плечи. — За Жозефа Дюрера, камарады!
— И за комиссара Жана! — добавил Фернан.
— И за Жана. Жаль, что я не знал его. За всех, кто не дожил до победы...
Просидели почти до рассвета. Вспоминали боевые эпизоды, последние бои под Комбле-о-Поном и Айваем, обменивались адресами, сувенирами, пели солдатскую песню Василька.
— Пти-Базиль, — задумчиво молвил Жюстен. — Помню, как хоронили его. Это был почти мальчик... Гравер так и выбил: «Пти-Базиль». А фамилию почему-то забыл.
Щербак растерянно взглянул на Довбыша:
— Ты знаешь фамилию Василька?
— Фамилию? Знал комиссар. Для меня он был просто Василек.
— Вот она, солдатская судьба, — сказал Антон тихо. — Как же я разыщу теперь его мать?
Настроение испортилось. «Мы же в последний раз...» Пусть в последний. Завтра, нет, уже сегодня все разъедутся кто куда. Франсуа — в Брюгге, у него там семья — родители, жена, сын. Мишель — в Льеж, надо его попросить, чтобы разыскал Люна. Марше — на ферму под Ремушаном, в примаки к молодице, на которую он засматривался во время своих интендантских вылазок. Феликс уже наверняка дома. Только Фернан остается в Комбле-о-Поне работать в типографии. Зная неусидчивую натуру сына, Анастази решила не отпускать его далеко от себя... Но ведь кроме них есть еще Довбыш, Савдунин, Ксешинский, есть полсотни ребят, готовых идти за ним, за Антоном, хоть на край света. Когда же наконец прибудет в Брюссель советская миссия? Как хочется увидеть хотя бы одного человека оттуда, с Родины!
От выпитого вина шумело в голове. Щербак вышел проводить бургомистра.
— Я слышал, вы будете работать в Федеральном комитете фронта независимости? — спросил Жюстен.
— Где-то и мне надо добывать свой кусок хлеба...
— Магистрат решил взять русских на содержание до самого вашего отъезда домой.
— Спасибо, Жюстен, вы настоящий друг, — поблагодарил Щербак. — Скажите честно: вам попало за ту листовку?
— В черный список занесли наверняка.
— Это опасно для вас?
Жюстен зябко повел плечами:
— Поживем — увидим. Чувствуете, как похолодало?
В тумане призрачно, будто привидения, вырисовывались контуры зданий и деревьев. Все поседело за одну ночь — на землю упал первый серебристо-серый иней.
4
Если бы не Фернан, я не нашел бы дороги. Собственно, никакой дороги здесь нет.
Тогда, в день гибели комиссара, мы шли вслепую, доверившись заросшему кустарником оврагу, шли из последних сил после жестокой схватки с эсэсовцами напротив моста через Урт. Я был ранен, ныло простреленное бедро, и каждый шаг был пыткой. Казалось, овраг никогда не кончится, над нами топорщились глыбы острых камней, вверху виднелась глубокая, как горная пропасть, полоска ночного неба. Фернан шел впереди, мертвое тело комиссара соединяло нас от плеча к плечу, как мост. Он был двужильный, этот маленький Фернан, упорно нащупывал ногой, куда ступить, подбадривал, будто знал, что стоит на мгновение остановиться — и я упаду, потому что передвигаюсь за ним разве что по инерции — уж больно шаткая опора страшного моста.
— Брось автоматы.
— Без них мы не бойцы, — хрипел Фернан.
Кажется, в тот миг, когда я почувствовал, что неодолимая усталость сковала мои движения и я уже не в силах сделать хотя бы шаг, он тихо произнес:
— Вот здесь мы и похороним нашего комиссара...
В Арденнах в то время стояло лето. Опьяняюще пахли травы, лес, залитый лунным светом, был неестественно синий.
Сейчас в горах поздняя осень. Уныло шумят сосны. Далеко внизу, за каскадом неприветливо серых террас, извивается пойма реки, за нею, по другую сторону, напротив Совиного урочища, горы расступаются, оскалив зубастую пасть хмурого, с отвесными стенами, каньона.
— Узнаешь? — спрашивает Фернан.
Вот она, плоская глыба под сосною, на краю обрыва. Молчаливый камень, равнодушный ко всему живому, — страж. Потемнели выцарапанные ножом, стертые ветром и дождем слова эпитафии. На сухом холмике — пучок порыжевших сосновых ветвей...
«Здравствуй, Коля... Прости меня».
«За что?»
«За то, что живой. За то, что ухожу домой, а ты остаешься здесь... Навсегда».
«Могло быть наоборот».
«Могло. Но случилось так, как случилось. Если бы я вспомнил раньше, что ты будешь возвращаться из Аукс-Тура...»
«Не мучай себя угрызениями совести».
«В неоплатном я долгу перед тобой. Пепел Клааса стучится в мое сердце. Пока живу...»
«Не надо клятв. Ты просто помни. Нам, мертвым, немного надо — чтобы нас не забывали. В памяти живых наша вторая жизнь».
Сосны шумят то сильнее, то тише, будто напевают какую-то мелодию.
— Лежит наш комиссар, — голос Фернана отрывистый, гортанный, как орлиный клекот. — Ничего не знает.
— Неправда, — говорю я. — Он знает все. Мертвые становятся частицей нас самих и идут с нами дальше.
— Мы поставим здесь обелиск. Чтобы место это было видно отовсюду! Если у него есть сын, он захочет побывать на отцовской могиле. Обещай, что приведешь его сюда. Слышишь? Непременно.
Фернан откручивает пробку с обшитой потертой фланелькой солдатской фляжки.
Мы глотаем по очереди жгучую жидкость, взгляды прикованы к черной, в коричневых прожилках, каменной глыбе.
Эхо дробит звуки прощальных выстрелов в скалах, рокочуще перекатывается в ущельях и угасает в лесу.
Мы спускаемся вниз, идем по крутым отвалам с террасы на террасу к Совиному урочищу. Я оглядываюсь назад. Уже не видно ни каменной глыбы, ни стройной сосны над нею, а я все оглядываюсь.
— Смотри под ноги, — бормочет Фернан. — Здесь катиться далеко.
Славный парень этот Фернан, стыдно вспомнить, что было время, когда мы с Егором не доверяли ему.