1
Стучал с сухим шелестом по стеклам снег, в трубах завывал ветер, под его порывами мелко подрагивала в сенях щеколда. В хате было тепло и тихо, не верилось, что на улице лютый холод и, наверное, понаметало сугробы, все стоит белое — хаты, деревья, заборы, а скирды соломы надели пушистые шапки.
Уже сквозь сон Надежде почудилось, что в окно постучали. Прислушалась: может, ветер швырнул в окно охапку снега? Нет, все-таки стучат.
— Антон!..
То ли подумала об этом, то ли вскрикнула вслух. Вскочила с кровати, простоволосая, в одной рубашке, неверными от волнения руками нащупывала двери — в горницу, в сени.
Из черно-серого мрака шагнул через порог весь в снегу мужчина, слишком высокий, чтобы быть Антоном. Он что-то сказал, но ветер заглушил слова, сыпанул в сени облако жесткой ледяной крупы.
— Кто это?
Мужчина закрыл двери и совсем растворился в темноте.
— Не узнаешь?
— Андрей...
За краткий миг, когда она, ойкнув, припала к заснеженному полушубку, Цыганков успел поцеловать ее, губы ткнулись куда-то в подбородок, горячий, не остывший после постели, и нашел в себе силы отстранить Надежду.
— Простудишься...
— Откуда ты взялся?
Все время, пока Цыганков стряхивал снег в сенях, а она, на ощупь натянув на себя одежду, искала спички, чтобы зажечь лампу, и никак не могла их найти, хотя лежали они, как всегда, на припечке, все время счастливо повторяла:
— Откуда ты взялся?
— Говори уж до конца, — подхватил Цыганков, улыбаясь. — Взялся на мою голову.
Цыганков ехал с твердым намерением сказать Надежде, что так больше не может продолжаться, в конце концов, они давно не дети и если была необходимость проверить себя и свои чувства, то времени прошло уже предостаточно, он не мыслит жизни без нее, а вот что тут делается с ней...
Надежда чиркала спичку за спичкой, они ломались, а руки дрожали. Не было мысли о том, что скажет он и что ответит она. Главное — он оказался здесь, не забыл ее. Приехал неожиданно, нежданно. Впрочем, неожиданно — это правда, а сказать, чтобы совсем не ждала — зачем кривить душой: целый год прошел, как вернулась из Карачаевки, ждала его, не признаваясь в том даже себе, потому-то и не написала ни одного письма Цыганкову, хотя было расставание на Бугрыни, теперь уже далекое, когда ее, да и его тоже, будто подхватила и понесла весенняя круговерть.
Свет ослепил их.
— Ну, здравствуй, — произнесла Надежда, ступая непослушными ногами навстречу Цыганкову.
— Здравствуй, Надя. — Цыганков потер знакомым жестом горбинку на носу и широко улыбнулся. — А ты смелая. Двери открываешь, не спрашивая, кто за ними.
— Со сна показалось, что Антон, — призналась она. — Бегает, бывало, допоздна, а затем трогает окошко... Тихонько. Словно кошка лапой.
— Не подает голоса?
Заметил, как Надежда будто увяла на глазах, и смутился сам, понимая, что нечаянно коснулся живой раны.
— Попались мне как-то в газете стихи, — сказал Цыганков, упрекая себя мысленно за неосторожность. — Давно... Последние строчки врезались в память: «Как я выжил, будем знать только мы с тобой — просто ты умела ждать, как никто другой...» Не про тебя ли написаны?
Надежда грустно покачала головой.
— Нет... Так о жене пишут, о любимых... О материнском ожидании еще не сложили стихов.
Помолчали, пристально вглядываясь друг в друга, отыскивая следы перемен, произошедших за месяцы разлуки.
— Что же ты не написала? — выдохнул упрек Цыганков.
— Не смогла... А ты?
— Не знал куда. Казнился... Хотел бросить все и ехать к тебе, но Самохин, ты же знаешь, железный. Обозвал дезертиром... Спасибо Антонине, подбросила твой адрес.
— Подбросила? Ох, Тонька!
— Ты не рада?
Так они говорили, и каждое слово, каждый жест и взгляд были исполнены значения. Разговаривая, Надежда доставала из печи чугунок, протирала тарелки. Цыганков плескался у рукомойника, однако что-то уже изменилось: между ними, как не раз уже случалось прежде, возник третий, и этот третий слушал их беседу, сам невидимый и бессловесный, однако сковывал обоих своим тихим присутствием.
Цыганков хлебнул несколько ложек пахучего, настоянного в заустье борща, похвалил его, варево и в самом деле было вкусным. Надежда покраснела — какая хозяйка не радуется, когда хвалят приготовленную ею снедь. Сидела напротив, подперев обеими руками подбородок, счастливая оттого, что Андрей Иванович так аппетитно ест, расспрашивала о Карачаевке, рассказывала о себе, жадно вглядывалась в обветренное мужественное лицо Цыганкова, и чем больше вглядывалась, тем большая нежность охватывала ее. К нежности примешивался страх, однако был он, этот страх, каким-то удивительным, будто не она сама, а кто-то другой переживал за нее, предостерегал, а Надежда умоляла простить за счастье, которое переполняло ее и от которого она так долго и упорно убегала.
— Седеешь, Андрей.
— По всем законам природы.
Отложил ложку, потянулся за папиросой. Надежда поднесла ему огня и, когда Цыганков прикурил, повернула горящую спичку перед собой как свечу.
— Потуши.
— Я?
Цыганков дунул, наблюдая, как угасают огоньки в карих глазах Надежды, будто подул не на спичку, а на те огоньки, что вспыхнули в ее зрачках, засмеялся.
— Гадаешь?
— Примета.
— И о чем же она говорит?
— Не скажу... Померз в дороге?
— Наоборот, взопрел. Пешком шпарил со станции. Ни машины, ни подводы. А ждать до утра невмоготу.
Надежда словно ребенок всплеснула в ладони.
— В пургу! — Она даже поежилась от страха. — А заблудился бы?
— Я же к тебе шел...
Цыганков уже совсем было отважился начать разговор, ради которого и забрался в такую даль, чтобы раз и навсегда положить конец неясности в их отношениях, но Надежда, будто поняв его намерение, вскочила, тряхнула волосами, повязанными наспех синей ленточкой.
— Ой, что же это я? У тебя глаза сами закрываются! Наговоримся завтра. Пешком... Столько километров!.. Постелю тебе на печи, к утру отогреешься.
Цыганков порывался сказать, что не хочет спать, что глаза — это так, просто сомлел в тепле после четырех часов стужи, после миски горячего борща, но что-то в голосе Надежды было, а может, казалось, неестественным, и он подумал, что радости ее хватило ненадолго. Она лишь делает вид, что рада его приезду, иначе почему бы не написать ему хоть строчку? Конечно, рассуждал он, глядя, как она суетится, втаскивая на печь матрац и подушку, не выгонять же хозяйке гостя ночью в метель! Если ждала, то подошла бы и приветила по-родному, а не так — нечаянно прильнула. Минутный порыв, как и тогда, в Бугрыни, только там на прощанье, а здесь при встрече, и ничего особенного в том нет.
Радостное настроение, которым жил Андрей Цыганков с тех пор, как увидел у себя в правлении на столе конверт с адресом Надежды, растворилось в тревожном сомнении, почти уверенности, что чувства ее к нему — выдумка охотного к фантазиям одиночества. Старался не смотреть, как стелет Надежда ему постель, взобравшись на стульчик, иначе не достать обмазанного желтой глиной ложа печи, а глаза украдкой ловили каждое ее движение. Она почему-то замолчала, и это молчание было для него невыносимым. Мелькнула мысль, что Надежда просто боится его, потому и оборвала разговор, поспешив скорее отослать гостя в закуток печи, подальше от себя.
— Где у тебя вода? — спросил Цыганков, чтобы хоть как-то нарушить тягостную тишину.
— В сенях. Если не замерзла...
Ледяная вода остудила грудь, стало легче дышать и думать. Цыганков постоял немного во тьме, прислушался к гулу ветра во дворе и почти спокойный вернулся в горницу.
Надежда уже стояла в проеме двери в спальню, собственно, никакой двери не было, а был узенький, двоим не разойтись, проход, без притолоки.
— Напился?
— Наелся, напился, лег спать и укрылся, — сказал, усмехаясь, Цыганков. — Так говорил отец в бытность мою маленьким босяком.
— Маленьким? — переспросила Надежда так удивленно и искренне, будто и в самом деле не верила, что этот нынешний здоровяк когда-то был ребенком. — Ну, спи, маленький, скоро рассвет...
В стекла сыпал и сыпал снег, его шелест был похож на неразличимый шепот, в котором можно было уловить какие угодно слова, в зависимости от настроения, достаточно лишь прислушаться — потянутся беспрерывной цепочкой одно за другим, иногда призрачные и несуразные.
Надежде хотелось заснуть, но сон не приходил. «Сказал бы — люблю, но разве ты поверишь седому, подтоптанному?.. Я много думал... И судьбы наши схожи...» — Как это было давно! Не ответила тогда и одним словом не обмолвилась. Желанным было его признание, но слишком внезапным, породившим испуг. А потом полетели день за днем, и никто из них не отважился переступить запретную черту. Разве что на перроне, в последнюю минуту, когда она вдруг поняла: можно так и потерять Андрея навсегда... Но вот он снова рядом, и опять между ними черта, кто-то таинственно неясный... Не Антон ли из своей неизвестности?
И страшно Надежде. «Не суди меня, сынок, строго. Ведь я слабое существо, пребывающее в вечном трепете из-за своего одиночества, я всего лишь женщина, которой — чего там скрывать! — хочется обыкновенного человеческого счастья».
Надежда слышала, как переворачивается с боку на бок за стеной Цыганков. Вот он тихо, чтобы не разбудить ее, слез с печи, порылся в карманах, разыскивая папиросы. Горький запах табачного дыма дошел и до нее, щекотал ноздри, а снег за окном продолжал нашептывать неясные слова.
Босиком, неслышно Надежда подошла к дверному проему, не позвала, а скорее вздохнула:
— Андрей...
Если бы он не подбежал и не поддержал ее, она наверняка упала бы, так неожиданно обмякли ноги.
— Ты чего ревешь? — растерялся Цыганков. — Я чем-то обидел? Не надо было приезжать?
— Само плачется... Я слишком долго тебя мучила. И себя тоже... Помнишь, ты спросил на станции: сколько нам лет? Я, дурочка, ответила: семнадцать... А сейчас мне и в самом деле будто семнадцать. Девчонка я, глупая совсем... не знаю, что со мной происходит...
— Ты и есть девчонка, для меня конечно. Не плачь, пожалуйста, — все еще растерянно говорил он. — И люблю я тебя еще больше за то, что ты... Словом, все понимаю. Я так много хотел тебе сказать, чего только не передумал в дороге, а порог переступил — мысли смешались. Боюсь я тебя снова, робею.
Надежда притихла, прижавшись к его, груди, будто искала защиты от того, что творилось сейчас в ней самой, от давно забытого женского счастья, которому она так долго противилась. Цыганков подхватил ее, была она легкая и гибкая, словно и в самом деле девчонка.
И уже не было между ними третьего, он отступил в ослепительно яркую темноту...
Сивачевские петухи известили о приходе нового дня, молочный свет цедился в зашторенные изморозью окна. Все еще буйствовал приазовский ветер, кружила поземка. День пришел и ушел, удивительно короткий, и снова настала ночь, принеся наконец-то тишину, неправдоподобно звонкую, когда слышны чьи-то шаги в конце улицы и с деревьев и крыш падают в сугробы лишние комья снега.
— Ну, почему, почему? — в который раз в отчаянье допытывался Цыганков. — До сих пор я тебя понимал, два года жил надеждой... Слышишь? — Он вымученно улыбнулся. — На-деж-дой... Выходит, тобою жил. А теперь, когда мы вместе, когда ты — моя жена, разве не так? — ты снова откладываешь.
— Еще там, в Карачаевке, я хотела от тебя сына, — тихо говорила она. — Не решилась. Я ужасная трусиха... Ты мне снился неотступно, были минуты, когда впадала в отчаяние. И всякий раз меня что-то сдерживало. Не сердись, может, я сама тебя позову, непременно позову, только подожди... Я рада, что ты приехал, я счастлива, поверь, но дай мне еще раз разобраться в себе, потерпи, прошу тебя, Андрей...
Цыганков курил папиросу за папиросой, подставив лицо потоку струившегося из открытой форточки холодного воздуха.
— Разобраться, — глухо говорил он. — Что же тебе еще неясно?
— Что неясно? — удивлялась теперь Надежда. — Я самой себе неясна, во мне что-то неясно... Не готова я... Ну, ладно... Отойди от окна, простудишься.
— Спасибо за заботу, — жадно глотал дым Цыганков. — Ты ничего не пожалела для меня. А мне все мало, я, видите ли, захотел большего, думал: навсегда это у нас.
Она вздохнула:
— Ты не понял, Андрей, а я не знаю, как объяснить. Да и можно ли объяснить, если я сама... сама... Ну, что же ты там стоишь?
В полумраке под тонкой полотняной рубашкой призрачно белели ее плечи. Беспредельную, колдовскую власть имела над ним эта женщина.
2
В начале декабря 1944 года на Западном фронте установилось затишье. Немецко-фашистские войска занимали оборону по линии Зигфрида, а союзники разрабатывали планы, как ее преодолеть.
Убежденные, что немцы сейчас озабочены состоянием укрепрайона, который они в свое время сильно ослабили, перебрасывая на побережье все, что можно было снять с прежних рубежей, американцы вели себя в Арденнах довольно беспечно. В пивных и кафе не закрывались двери, заокеанские солдаты завидовали англичанам и расхваливали Монтгомери за зимние отпуска для фронтовиков, офицеры разыгрывали в карты право попасть в число счастливчиков, для кого уготованы праздничные казино на рождество в Париже.
По горным долинам от Вервье до Спа и до Ставло и дальше на север и запад брели освобожденные из фашистского рабства бельгийцы и французы. Никто не знал, что в их среде десятки вражеских агентов.
Союзникам было известно о передвижении двух танковых армий за линией фронта, однако ждали они их севернее от Ахена, памятуя, что Гитлер поклялся отбить этот город любой ценой. Фашистский глава тем временем вынашивал планы несравненно большей операции, чем захват небольшого, пусть даже и важного в стратегическом отношении города. Потеряв надежду сдержать победную поступь советских войск на Востоке, он лелеял надежду проучить самоуверенных американцев и при удаче навязать им сепаратные переговоры с далеко идущими целями.
Воспользовавшись туманом, помешавшим союзникам вести воздушную разведку, генерал-фельдмаригал Рунштедт скрытно перебросил 5‑ю и 6‑ю танковые армии СС на юг, в предгорья Арденн.
На рассвете шестнадцатого декабря гитлеровские войска прорвали оборону американцев на участке корпуса генерала Миддльтона. Танковые колонны хлынули в прорыв по горным дорогам на Вервье, Маршен и Бастонь, намереваясь выйти к Льежу, Намюру, а затем к Антверпену и таким образом отрезать английские войска в северной Бельгии и Голландии.
Сброшенные в тыл парашютисты захватывали мосты и важные населенные пункты, переодетые в американскую форму эсэсовцы известного головореза подполковника Отто Скорцени охотились на штабы и отдельных офицеров, сея в горах панику.
Удар был неожиданный и весьма болезненный для союзников. 19 декабря танкистам Рунштедта оставалось до Льежа каких-то сорок километров. Там их ожидали огромные склады горючего, оттуда открывался прямой путь на Антверпен.
Головные силы 5‑й танковой армии стремительно продвигались к берегам Мааса. В районе Намюра они встретили сильный отпор и, не принимая боя, повернули на Динан и Живе, откуда уже было рукой подать до французской границы.
Немецкий клин рассек 1‑ю американскую армию пополам. 8‑я пехотная и 7‑я танковая дивизии в Сен-Вите, 101‑я парашютная и 10‑я танковая дивизии в Бастоне попали в окружение и заняли круговую оборону.
Прошло несколько дней, прежде чем 9‑я армия генерала Симпсона развернулась южнее Льежа, а 3‑я армия Паттона начала наступление навстречу ей на север, имея на острие отдельный корпус генерала Коллинза. В район Динана из Англии на транспортных самолетах срочно прибыла 6‑я парашютная дивизия с заданием не допустить переправы немцев на левый берег Мааса.
Чтобы перекрыть врагу путь на Льеж с юга, американцы возводили укрепления в долине Урт-Амблев. Дофоги заваливали гранитными глыбами и бревнами, в скалах оборудовали пулеметные гнезда, устанавливали скорострельные пушки Бофорса, подвозили тягачами на выбранные позиции гаубицы.
3
Майора Легранна отозвали в штаб корпуса еще перед немецким наступлением. Командование гарнизоном в Комбле-о-Поне возглавлял полковник Блек, сухощавый техасец с двенадцатизарядным кольтом за поясом. Этот кольт он носил почему-то без кобуры и потому напоминал ковбоя.
Антон Щербак, работавший в это время в комитете Фронта независимости, пришел в американский штаб с просьбой выделить в системе обороны города участок для русских партизан.
— Мы могли бы и отсидеться эти дни, — объяснял он причину своего появления здесь. — Кому хочется нарываться на опасность, когда вот-вот домой. Однако обстановка тревожная, а мы — солдаты. Дайте нам оружие и отведите участок фронта.
— Не имею права, — сказал Блек. — А, собственно, что вы хотите защищать? Эту сотню вшивых строений? На черта он мне самому сдался, этот Комбле-о-Пон! Получу приказ и — дальше... как велит генерал. — Он небрежно кивнул на радиопередатчик.
— А если прикажет защищать? Позади Льеж!
Блек стряхнул щелчком столбик пепла с сигареты, окорячил низенький столик у стены.
— Если мы все же станем защищать эту проклятую дыру в горах, возможно, я вас использую... Держитесь в пределах видимости.
Сославшись на неотложные дела, Антон откланялся. Однако не успел он пройти и сотни шагов, как его вернули назад. Полковник Блек мрачно взирал на радиопередатчик.
— Получили приказ?
Толстый капитан в золотых очках, который служил им за переводчика, опередил шефа:
— Полковник интересуется, не укажете ли вы поблизости подходящее место, где можно посадить без риска самолет? Самолет связи «Л‑5», совсем крохотный, можно сказать беби, но все же — самолет.
Щербак сказал, что он никогда не видел «Л‑5», но знает посадочную площадку в горах неподалеку от замка Лануа.
— А дорога туда есть? — оживился полковник.
— Только до замка. А там... Если потребуется, пришлю вам проводника.
Проводником поехал Савдунин.
В тот же день в Комбле-о-Пон прибыл генерал. Самолет благополучно приземлился у подножья известняковой куэсты на площадке, которую когда-то расчистили партизаны Щербака, пребывая «на службе» у капитана Гро.
Генерал был плотный старичок в подбитой оленьим мехом шинели, шумливый и не по годам юркий. До наступления темноты он объехал окрестные укрепления, остался недовольным, приказал вывести противотанковую батарею на южную окраину Комбле-о-Тура, вдоль дорог заложить взрывчатку, чтобы в случае необходимости устроить завалы, и вообще наделал немало переполоху, после чего полковник Блек понял, что ему придется-таки защищать «эту проклятую дыру в горах».
...Савдунин расхваливал американского летчика:
— Ох, и посадил же, черт этакий! Высший класс! Помнишь пропасть за кустарником? В двух шагах притерся к полосе! Я даже глаза зажмурил... Мы с ним потом перекинулись словцом. Парень ничего, все понял.
— Так уж и все? — удивился Щербак.
— На пальцах объяснялись.
— А-а, тогда другое дело, на пальцах ты горазд... Генерал-то, видать, не из последних, — заметил Щербак уважительно. — Дело знает... И вообще, Андрей, пахнет жареным.
Они шли на улицу Сен-Мари к Франсуазе, где поселился выписавшийся из госпиталя Довбыш.
Егор уже отбросил костыли, если говорить точнее, то не отбросил, а разбил в щепки и сжег их во дворе, причем проделал это с наслаждением при свидетелях, будто исполнял какой-то священный ритуал: ходил вокруг костра, припадая на одну ногу, да все шутил, что не помешало бы укоротить и другую, чтобы навсегда избавиться от хромоты.
Изморозь лежала, как пушистый мох, туман скрадывал контуры домов, острия заборов и телеграфные столбы выплывали из мрака внезапно, в горах слышался неясный грохот — где-то проходила танковая колонна.
— Пахнет, говоришь, жареным? — сказал Савдунин. — Мда, ни конца войне, ни края.
— Полковник Гордон уверял, что война закончится до Нового года. И ошибся. Судьба войны, Андрей, решается там, на Востоке. Гитлер будет метаться, пока его не загонит в конуру Советская Армия. И мы теперь очутились, как говорят футболисты, в офсайде. Горько. Звонил Балигану... — Антон споткнулся о примерзшую жестянку, в сердцах подцепил ее ногой и, следя, как покатилась она со звоном, оставляя на белой брусчатке след, закончил: — Потерпите, говорит, пока прибудет советская миссия... Терпение кончилось. Завтра пойду к Блеку, пусть дает оружие...
Оружие Блек не дал.
— Посмотрим, как будут разворачиваться события, — неопределенно промычал он. — Пока еще мы второй — ба! — даже третий эшелон, возможно, до нас не дойдет очередь вступать в бой.
События на фронте развивались тем временем стремительно.
22 декабря 3‑я американская армия генерала Паттона нанесла контрудар по арденнскому клину с юга и в результате упорных пятидневных боев достигла Бастони, соединившись с окруженными там дивизиями.
23 декабря горизонт наконец-то прояснился, туман осел, выпал инеем на деревья и травянистый сухостой на горных плато. Арденны содрогнулись от рева сотен самолетов. Союзники бросили в небо авиацию, как спасательный круг, надеясь ухватиться за него и овладеть инициативой. Истребители и штурмовики беспрерывно носились вдоль долин и горных магистралей, заставляя врага прятаться в лесах.
В ночь на первое января 1945 года, чтобы помешать союзникам сосредоточить войска в Арденнах, гитлеровцы начали вспомогательное наступление в Эльзасе, в лесистых Вогезах. За три дня они продвинулись на тридцать километров, впервые за всю кампанию активизировалась немецкая авиация, восемьсот самолетов на широком фронте от Голландии до Саара ударили по аэродромам и складам союзников. «Юнкерсы» пикировали на Брюссель среди белого дня, «мессершмитты» обстреливали улицы городов и сел, гонялись за машинами на дорогах. На Англию с новой силой обрушились самолеты-снаряды «ФАУ‑1» и ракеты «ФАУ‑2».
Шестого января премьер-министр Великобритании Черчилль обратился к Сталину с просьбой ускорить начало наступления на Восточном фронте. Верная своим союзническим обязательствам Советская Армия перешла в наступление от Балтийского моря до Карпат значительно раньше намеченного срока.
Гитлер вынужден был спешно перебрасывать войска на восток. Уже к 20 января десять эсэсовских дивизий покинули Арденны. Вслед за ними отступила и 5‑я танковая армия. В горах остались так называемые гренадеры и штурмовики — рекруты последней сверхтотальной мобилизации. Фашистское командование сознательно и безжалостно приносило их в жертву, а чтобы они не разбегались или не вздумали сдаваться в плен, эсэсовским заслонам было приказано «поддерживать дух гренадеров».
Выпал снег, ударили необычно сильные для Арденн морозы. Дороги стали труднопроходимыми. Тысячи трупов, сотни орудий и танков без горючего остались в горах под снегом.
В конце января немцы, ослабленные уходом на Восточный фронт лучших, боеспособных дивизий, откатились на линию Зигфрида. Операция, на которую гитлеровское командование и сам фюрер возлагали большие надежды, закончилась провалом.
Начальник разведки 21‑й группы армий фельдмаршала Монтгомери, бригадный генерал Вильямс, на пресс-конференции в Брюсселе сказал журналистам:
— Немецкий танковый кулак, занесенный над американскими войсками, отвели русские.
17 января 1945 года Черчилль писал Сталину в Москву:
«От имени Правительства его Величества и от всей души я хочу выразить Вам нашу благодарность и поздравления по случаю того гигантского наступления, которое Вы начали на Восточном фронте...»
Свое восхищение героизмом советских воинов выразил в послании к Сталину и президент Соединенных Штатов Америки Франклин Рузвельт.
Мир салютовал Советской Армии, отдавая должное ее подвигу.
До окончательной победы над фашизмом оставалось меньше четырех месяцев. Однако об этом тогда никто еще не знал.