1
Как сошел в ростепель первый снег еще под Новый год, так больше его и не видели. Земля лежала блекло-черной, обнаженной, словно обиженная за сиротливое обхождение с нею, стылая от пронизывающего ветра из Приазовья.
Не раз выезжал Архип Бескоровайный взглянуть на озимые, выкапывал стебельки всходов вместе с промерзшей землей, отогревал в хате в тревожном ожидании: проснутся ли от сна хилые побеги?
Надежда водила женщин в поле вязать снопы для снегозадержания — из хвороста, нарезанного в лесополосе, из стеблей подсолнуха. Оришка хукала на пальцы, ворчала:
— Снегом и не пахнет.
— Ничего, — говорила Надежда, складывая в вязанку шуршащие прутья. — Работой дело поправим.
— Дураков работа любит... А я на гулянку прибежала? Эх ты, женорг!
С недавних пор в хате Оришки поселилась радость. Вернулась из Германии дочка Настя. Худая как щепка, остриженная после тифа. От бывшей Насти остались только брови, сросшиеся на переносье в одну линию, да руки — длинные, ко всему приученные сызмальства.
— Смеется, — жаловалась Оришка. — Что ни скажу — в смех, что ни увидит — улыбка на лице. А мне в голос реветь хочется... Что-то сделали изверги с моей доченькой. Рехнулась, что ли?
— Это у нее от счастья, что к дому прибилась, — успокаивала Надежда. — Натерпелась на чужбине, погасили там ее улыбку.
— Им бы такого счастья! — смотрела на запад Оришка. — Ихних бы дочерей в рабыни, чтоб сердце сохло.
Надежда шла полем, прикрывшись от ветра вязанкой хвороста. В памяти всплыл разговор Отто Вейса с Цыганковым:
«Думать надо и о будущем Германии».
«Как-как ты сказал? Думать о будущем Германии? Значит, сами кровью захлебываемся, а думать должны о будущем Германии?»
«Неужели ты не понимаешь, что мы сильны верой в завтрашний день».
— Забрали бы их девчат в неволю, — сказала Надежда Оришке, — и были бы мы тоже вроде них, одним словом — фашистами. Страшно подумать... А мы же совсем другие!
Оришка в сердцах бросила вязанку на землю.
— Нет им, антихристам, прощенья и никогда не будет! Слышишь? Не прощу им этого страшного смеха моей дочери...
...Снег таки выпал, не зря женщины старались. Но хотя все вокруг побелело и зима наконец-то взяла свое, чувствовалось приближение весны. Ветры сдались, а снег шел мягкий, пушистый, и там, вверху, откуда он падал, воздух был уже наполнен озоном, предвестником будущих гроз...
Бескоровайный пластом лежал у себя дома у окна, дышал с трудом, хрипло, лицо багрово-синее, мешки под глазами набрякли, оставив узкие щелочки. Однако в глазах не было видно ни отчаянья, ни унынья, светились они лукаво, порой весело.
— А, пришла! — сказал Архип. — Не наступи на ежика. Спал, спал, соня, потом пробудился, забегал, хлещет молочко, бесенок... Весну небось чует... Такая информация.
Горпина чистила картошку; бросив нож на стол, вытерла руки влажным фартуком.
— Проходи. Хоть бы ты вразумила моего дурня. Не хочет в больницу — и все тут!
— Не ругайся, жена, — сказал Бескоровайный. — Ну что мне больница? Садись, Егоровна. Новое сердце не вставят. Да и не отдал бы я старое — привыкли мы друг к другу... Старенькое, а свое. Сто раз отлеживался, отлежусь и сто первый. Снежок на славу... Я помирать не собираюсь, — строго, как заклинание, произнес он. — Меня и палкой не прогонишь с этого света. Доживу до победы, там посмотрим. Да и колхоз не на кого оставить. Разве что Климку Гаевому? Как ты думаешь, Егоровна, потянет?.. Эх, жаль, не погуляю на его свадьбе... Когда они там затевают?
— Сегодня.
— Видишь, сегодня. А я лежу... Скажи и за меня словечко, от доброго сердца. Оно хоть и больное, а живет...
На Ульянину свадьбу Надежда оделась в лучшее платье, туфельки — под мышку: без валенок по снегу не побежишь. Принесла пару сизых голубей и выпустила прямо в Климовой хате. Голуби уселись на печи, зыркая на гостей крохотными, с чечевицу, глазенками.
— Дарю вам, молодые, пример на любовь, на верность, — сказала Надежда. — Вон тот, с хохолком, это ты, Клим, а причесанная, смирненькая...
Договорить ей не дали.
— Это кто смирненькая? Наша Улька?
Невеста залилась краской и, может, сказала бы острое словно, но гармонист рванул мехи:
Сказал голубь голубице:
«Здравствуй, милая девица!
Мы под солнцем и луной
Будем мужем и женой».
Надежда вволю натанцевалась и одна, и в паре. Когда пошли вдвоем с Климом, гости расступились. Надежда плыла лебедем, выстукивала каблучками, то плечом поведет, то взмахнет косынкой, голова откинута назад, словно оттянута узлом черных волос, на лице румянец и едва заметная улыбка. Плыла Надежда, и все вокруг нее тоже плыло, как когда-то в молодости на лугу под Гуляйполем. Была она тогда невестой Корнея. Буденновцы просили: «Повесели душу, Наденька».
А почему было и не повеселить, когда сердце у самой поет, а под дубом сидит Корней, не сводит с нее глаз. И это было счастье: тихий вечер у костра, от которого тянуло горьким дымком, макушки деревьев, что будто кружились в небе вместе с ней, хриплые вздохи видавшей виды гармошки, провожания до села напрямик через лесок, горячие поцелуи, пожалуй, даже зависть, с какою молодые буденновны посматривали на Корнея, — все было счастьем.
И теперь в ней воскрешалось то далекое и невозвратное. Цыганков не пришел на ум, вспомнился Корней, может, потому, что юность неповторима и все, что случается потом, каким бы оно ни было значительным и даже решающим в человеческой судьбе, не в силах вытеснить из памяти первые, самые светлые, самые святые впечатления и чувства, захватывающие душу так надолго и так крепко, что не хватает жизни, чтобы их забыть.
А в сенях, уткнувшись матери в плечо, тихо плакала Катя:
— Зачем, ну зачем она отдала голубей? Это же Антоновы...
2
Улица де Фанс, где советская миссия занимала трехэтажный дом, окруженный черными липами и кустами жасмина, оказалась необычно тихой для столицы, по ней не ходил даже местный транспорт.
Как заколдованный смотрел Антон Щербак на красное знамя над входом, на часового, круглолицего и веснушчатого, так удивительно похожего на Петра Куликова, что можно было подумать, будто это сам Куликов переоделся наконец-то в красноармейскую форму: серая шинель и пушистая ушанка с красной пятиконечной звездочкой... Щербак почувствовал гулкие удары сердца, взглянув на эту скромную одежду незнакомого парня, быть может земляка.
И все, что произошло дальше, было как во сне. Будто не он, Антон, а кто-то иной поднимался по ступенькам на второй этаж, четко чеканя шаг, заходил в комнату с высокими, обитыми черной кожей, дверями.
— Товарищ полковник! Лейтенант Щербак прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы!
Плотно сложенный мужчина в полковничьих погонах поднял голову от бумаг, встал и привычным жестом подкинул руку к козырьку.
Какой-то миг они стояли, приглядываясь друг к другу: Антону казалось, что его сердце громыхает на всю комнату. Будто в зеркале увидел он себя глазами полковника — серая кепка из гентского фетра, макинтош с плеча Пьера (подарок Франсуазы), старательно зашнурованные туфли — и покраснел, стыдясь своего уж слишком гражданского вида, никак не подходящего, на его взгляд, для такой торжественной минуты, которую столько раз он рисовал в своем воображении.
— Вольно! — У полковника был густой бас и строгий взгляд. — Так вот ты какой, командант Щербак! Ну, здравствуй, здравствуй! Давай-ка по нашему, по русскому обычаю... Ого, брат, да твой мотор дает перебои! Ты почему так побледнел?
Щербак неуверенным шагом подошел к столу, плеснул из графина воды в стакан, зубы его стучали. Ему все еще не верилось, что перед ним человек оттуда, с Родины, которая днем представлялась ему, Антону, зеленой сивачевской улицей, бежавшей в бесконечную даль, за горизонт, пока не вливалась, как речка в море, в широкую, окаймленную кремлевскими башнями Красную площадь, а по ночам снилась матерью с поднятой для благословения натруженной рукой.
— Товарищ полковник... как там... у нас... дома?
Если чего-то и не хватало в Антоновых словах, то во взгляде, каким он посмотрел на полковника Свиридова, во влажных цыгановатых глазах, в их глубине было сказанное и несказанное, все, что он пережил и передумал.
Полковник понял состояние Щербака, участливо положил руку на его плечо и повел к дивану.
— Раздевайся, посидим, у меня есть немного времени, — сказал он. — Дома все хорошо. Мы, как видишь, уже в Европе. София, Белград, Варшава, Будапешт... А был другой отсчет: Москва, Сталинград, Курск...
— И маленький городок Изюм, — глухо добавил Антон. — И донецкая степь, откуда дорога может увести в Арденны... По крайней мере, меня она привела туда.
— Все было, — согласился полковник. — И дорог выпало много. Всяких... И все же мы вышли на главную дорогу — к победе.
Похлебывая из чашечки кофе, Антон понемногу разговорился и постепенно выложил всю свою историю.
Свиридов слушал внимательно, не перебивал, и лишь когда разговор зашел о сложной политической обстановке в Бельгии во время оккупации, еще больше усложнившейся теперь, после прихода союзников, заметил:
— Располагаю сведениями, что шахтеров, вывезенных немцами из Донбасса, под разными предлогами не отпускают домой.
— Меня тоже отговаривали, — подтвердил Щербак. — Сибирью пугали.
— Кто?
— Капитан американской армии Ройс. Приезжал с правительственным комиссаром Хаасеном в Комбле-о-Пон. Позднее я узнал, что служит в Си-Ай-Си.
— Ройс. Что ж, не лишне запомнить это имя, — нахмурился Свиридов. — Надеюсь, ты не поверил его болтовне?..
— Как видите: я здесь, с вами.
— Хочешь со мною работать, лейтенант?
— С вами?.. — удивился Антон. — Но...
— Знаю, рвешься домой. А кто не хочет? Мне очень нужны люди, разбирающиеся в здешней обстановке. Не скрываю, ты для меня просто находка.
Щербак растерялся.
— А как же мои ребята? Они меня ждут не дождутся.
— Ребят всех по домам! — сказал Свиридов. — Раньше тебя там окажутся.
— Товарищ полковник, вы коммунист?
— Что за вопрос?
— Мой партбилет... остался там, в донецкой степи... Когда лежал я контуженный в окружении, старшина Чижов закопал его, чтобы немцам не достался. А теперь... Как теперь-то быть, товарищ полковник? — Антон с надеждой посмотрел на Свиридова. — Восстановят меня в партии? Поверят?
— Оставь эту заботу на будущее, — сказал Свиридов. — Главное, Антон Корнеевич, — жить и действовать, как коммунисту положено. А билет будет. Хотя и сам переживал бы. И еще как!
От Свиридова Щербак вышел лишь вечером. Трамвай привез его в Схарбек, один из старейших железнодорожный районов бельгийской столицы, где неподалеку от Северного вокзала снимал комнату Рошар.
Антон взбежал на шестой этаж, едва дождался, пока Дезаре откроет двери.
— Друже мой... Я счастлив!.. Ты только послушай!..
3
Человеческая жизнь не проходит бесследно, она стремится пустить корни везде, где только существует благодатная почва. Здесь мы беспощадно сражались с ненавистным врагом, здесь похоронили партизанского поэта Василька — нашего любимца Пти-Базиля, моего юного адъютанта Ваню Шульгу, бойцов Довбыша, которые погибли в последнем для нас бою. Сюда мы вступили как победители.
Прощай, Комбле-о-Пон! Ты обозначен не на всех картах, но наиважнейшая карта — наша память, на ней совсем другие измерения — живые. Там все помечено — улицы и тропинки, старинный замок Лануа и сосновые леса, болота партизанской базы Либерте и даже маленький, всегда влажный грот в скалах под Пульсойером, где я прятал оружие, возвращаясь на подпольную квартиру.
Так я думал, не в силах преодолеть волнение. Довбыш душил меня своими ручищами и приглашал после войны в Днепропетровск.
— А как же Одесса, Егор?
— Одессу не трогай, Одесса вот здесь у меня: — Довбыш бил себя кулаком в грудь. — И рада бы душа в рай, да нога не пускает.
— А ты, Иван Семенович, не приглашаешь на Алтай? — спросил я Мишустина, который топтался рядом, стараясь вставить словечко.
— Почему же, буду рад... такое дело... На дичь... И мсье Жюстен соглашается.
Я засмеялся:
— Жюстен, вы собираетесь опробовать свою двустволку на Алтае?
— Ничего смешного! — Жюстен шумно втянул воздух орлиным носом, выпрямился. — Весной пахнет... Не вечно мне быть бургомистром! Уйду на пенсию и ударюсь в путешествия. И вообще, разве мы не основали братство?
— Знаешь, кого я сейчас хотел бы повидать? — сказал Ксешинский. — На Лысой горе мы с Франсуа были как кошка с собакой, а потом... Удивительным образом иногда складывается дружба. Он приглашал к себе в Брюгге, да забоялся я: поеду, а вы в это время...
— Прощай, Збышек, — сказал я. — Доведется ли еще встретиться?
Ксешинский часто заморгал единственным глазом, будто влетела в него соринка.
— Понадоблюсь — зови, приползу и на коленях, — произнес он тихо как клятву.
Я понимал: эти слова — порыв души в минуту расставания, и он тоже это понимал. Неизвестно еще, как рассудит неверная судьба и где мы вскоре окажемся. Но оба мы чувствовали готовность в трудный час броситься на помощь друг другу. А это главное...
В Пульсойере меня встретило ослепительное мартовское солнце.
Эжени повисла на шее и укололась о звездочки на погонах.
— Ой, что это?
— Разрешите, мадам, представиться, — я галантно поклонился и щелкнул каблуками новых сапог. — Лейтенант Советской Армии Антон Щербак к вашим услугам!
— Какой ты красивый! — восторженно прошептала она. — Таким я тебя еще никогда не видела.
— Форма украшает мужчину. Ох эти женщины! Влюбляются не в офицера, а в его мундир.
Она приложила палец к губам:
— Не кричи, разбудишь детей. Еле успокоила.
— Прости, не знал, что они здесь. Можно взглянуть?
— Сначала разденься, товарищ офицер.
Эжени счастливо засмеялась и, взяв меня за руку, повела на цыпочках в детскую комнату. Мальчишки сопели в кроватке, разрумянившиеся, черноволосые, чмокали во сне пухлыми губами.
— Ого! — сказал я шепотом. — Скоро коней будут седлать. Кто здесь кто?
— Это Шарль, а вон тот Антуан. Крикливый...
— Намек на мои недостатки?
— Нет, на достоинства... Командир должен обладать зычным голосом. Между прочим, пора бы тебе и самому...
— Женя, я научусь различать их, дай только время, — взмолился я.
— Научишься? — Она вздохнула. — Надолго приехал?
— Да, родная, на целый день. И он весь впереди.
— Вот видишь — на день. Всего лишь на день.
Мы все так же на цыпочках вышли из спальни.
— И куда завтра?
— В Брюссель. Я теперь там работаю. Понимаешь, зачислили в штат советской военной миссии.
Она вдруг побледнела:
— Это конец.
— Что конец? Какой конец, Женя? О чем ты?
Эжени избегала моего взгляда.
— Я знала, что так будет. Рано или поздно это должно было случиться. — Она горько улыбнулась. — Человеку не дается счастье навсегда. Попользовался — передай другому. Иначе на всех не хватит.
— Да что с тобой, Женя? Я спешил поделиться радостью, а ты... Плохой сон приснился?
— Нет, сон был до сих пор, да я принимала его за действительность, — прерывающимся шепотом сказала она. — Впрочем, неправда, я понимала, что это сон, но боялась разрушить его. Он был слишком хороший.
— Родная моя, разве что-нибудь изменилось? Скажи мне — что?
Я целовал мою маленькую Эжени, а она плакала.