1
Известие о том, что армия фельдмаршала Паулюса капитулировала, застало их в Саратове. Станция бурлила. Около громкоговорителя толпились люди, жадно ловили каждое слово, кричали «ура!», целовались. Солдаты комендантского взвода стреляли из винтовок в небо. Кто-то хрипло кричал:
— Слушай мою команду! К салюту славным сталинградцам... товсь!.. Пли!..
От вокзала, путаясь в длинных полах шинели, бежал разгневанный комендант:
— Прекратите стрельбу!.. Всех пересажаю на гауптвахту!..
Уткнувшись лицом в воротник полушубка Усманова, Надежда плакала счастливыми слезами.
— Не надо плакай, надо радуйся, — утешал ее Усманов.
С Аханом Усмановым, инструктором Джагытарского райкома партии, Надежда познакомилась несколько дней тому назад на станции Бугрынь. По обветренному до черноты лицу казаха трудно было определить, сколько ему лет. Усманову с одинаковым успехом можно было дать и сорок, и шестьдесят.
— Там пушка стреляй, — сказал он. — Страшно?
Им поручили сопровождать два вагона с зимней одеждой, собранной колхозниками для бойцов Советской Армии.
Надежда и радовалась этому поручению, и вместе с тем пугалась его. «Не могли послать мужчину побойчее? Этот уж слишком... нерасторопен».
Вскоре, однако, выяснилось, что Усманов не такой уж и простачок, как ей показалось вначале. Когда на узлостанциях отцепляли вагон с одеждой, Усманов не кричал, не ругался, а шел к коменданту и заводил неторопливый разговор.
— Ай-я-яй, не щиплет перья воробей... Ай-я-яй... Занятый делами комендант посматривал исподлобья странного посетителя и не знал, что сказать в ответ.
— Сидит, надулся, а перья не щиплет. Ай-я-яй...
— Ну и что? — не выдерживал комендант.
— Воробей мороз слышит, сердитый мороз будет.
— Возможно, и будет.
— Солдат рукавицы надо, солдат валенки надо.
— Правильно, — соглашался комендант. — Но где ты наберешься? Армия большая, на всех не хватает.
— Зачем так? — качал головой Усманов. — На третий путь вагон стоит. Народ все теплое собирай, нам вручай: вези, Усман, вези, Надежда, солдат спасибо скажет.
Комендант злился, стучал кулаком по столу:
— Ох и хитрый же ты, отец! Ну, к чему завел эту сказку про воробья? Какого дьявола прямо не говоришь?
— Усман говорит. У тебя дела много. Ты не слушай...
— Поедут твои рукавицы, поедут.
И они ехали. Вторую неделю ехали всеми правдами неправдами на прицепе у воинских эшелонов и товарняков.
Надежда была благодарна Цыганкову за эту поездку. После того как Вейс забрал Павлика, она не могла найти себе места от тоски, вдруг охватившей ее. Только теперь поняла, что Павлик для нее стал родным, единственной отрадой, той самой капелькой тепла, без чего и душе на ветру холодно.
— Я к тебе опять приеду! — сказал на прощанье Павлик. — Как вырасту, сразу приеду.
Они удалялись, а Надежда смотрела им вслед и нервно мяла пальцами кончик шерстяного платка. И вдруг Тавлик бросился назад, будто медвежонок, смешной, шубейке — ее она выменяла на рождество за пуд картошки
— Вот, мама Надя, это тебе...
Запыхался, из носа пар, как из чайника, а на ладони — складной ножичек. То был не просто ножичек, то была давнишняя мечта Павлика. Отец будто догадывался о заветном желании мальчика, а может, и знал по своей собственной мечте в детстве, привез этот маленький, с двумя лезвиями и с инкрустированной колодочкой, подарок сыну.
...Холодной звонкой ночью эшелон прибыл в только что освобожденный от фашистов Курск. Вагоны с одеждой были подогнаны к воротам пакгауза.
Город лежал в руинах. Станция была похожа на огромную кузницу. В морозном воздухе висел звон металла, слышались удары молотов и ломов. Скрипела, будто уключины лодки, дрезина. Но вот в глубине неба родилось неясное гудение, тяжелое, надсадное гу-гу, гу-гу, гу-гу... Земные звуки притихли. Станция будто онемела, только в воздухе слышался этот теперь уже четкий и угрожающий гул да раздавались голоса переговаривающихся на путях железнодорожников:
— Наши?
— «Юнкерсы»! Я этой музыки уже так наслушался, что и на том свете будет чудиться...
— Почему же пушкари молчат?
И словно в ответ на удивленные эти слова, где-то на окраине, у семафора, хвостатыми кометами рассекли тьму прожекторные лучи, заходили по темному небу, отыскивая вражеские бомбардировщики. И тут же ударили зенитки...
Прибежал запыхавшийся Усманов.
— Надежда! Капитан машина приехал. Хороший капитан! Усман говорил, куда ехать будешь? Капитан говорил: на фронт ехать будешь.
Надежда была удивлена тому, что в этот тревожный час они кому-то понадобились. Она уже потеряла счет дням, станциям и разъездам. Временами казалось, что они продвигаются неизвестно куда, а если и выдерживают какое-то направление, то благодаря неугомонности Усманова. А вышло — их ждали! Машину прислали с передовой!
На передовую их не повезли. Всю ночь обтянутый брезентом грузовик прыгал по выбоинам, петлял заснеженными лесными дорогами.
Дремал Усманов, спал капитан, по-детски шевеля во сне губами, и если бы не щетина на его сизых щеках, он в этот миг мог бы сойти за подростка, которого неизвестно зачем нарядили в военное. Но Надежда знала, что под шинелью на груди у капитана Золотая Звезда. Она будто видела сейчас каждую ее грань сквозь сукно, как тогда, в комендатуре, когда капитан, скинув шинель, сидел разомлевший, по-домашнему расслабленный, около пышущей жаром «буржуйки».
Надежда почувствовала даже разочарование. Ей казалось, что у шофера вид куда более геройский: в широких плечах его чувствовалась сила; да и лицо — обветренное, мужественное, каким и должно быть лицо воина. Однако же герой не шофер, а вот этот несколько смешной во сне, не богатырского сложения, с припухшими, как у девушки, губами молоденький капитан.
Услышав в комендатуре от Усманова ее имя, капитан улыбнулся и сказал, что в свое время, еще до войны, знал песенку: «О Надежда, звезда моих ночей...» И тут же смутился: «Извините за бестактность, просто вспомнилось...» Чудной этот капитан!
...На рассвете «студебеккер» наконец-то остановился среди небольшого села. Под холмом слева поблескивала молодым, чистым ледком речка, справа высился заснеженный лес.
— Окоченели, товарищ Надежда? — спросил капитан.
Стояла тишина. Под ногами хрустел снег, звук был такой, будто щипали влажными губами сочную траву лошади.
— Женщины, капитан, создания выносливые. — Надежда вышла из машины и стала разминать затекшие ноги. — Вот Ахан-ата всю дорогу проспал, а теперь зубом на зуб не попадет... Это и есть передовая?
— Передовая там! — Капитан махнул рукой в сторону леса. — Километрах в двадцати отсюда.
Усманов обиженно посмотрел на офицера.
— Нехорошо! Говорил — фронт. А где фронт? Нет его. Получился обман.
— Фронт — не мамка, чтобы по ней скучать. Разве что теща? — неуклюже пошутил шофер.
— Зачем так говорит? Усман ехал тысяча километр, два тысяча... На фронт ехал...
— Не волнуйся, отец. — Капитан, слепив снежок, бросил его в сосну и, явно, остался доволен своей меткостью. — И здесь есть фронтовики. Наш батальон ночью сняли с передовой. Солдаты сейчас отсыпаются. А после опять в бой. Вот мы и приоденем их. А пока попьем чайку горяченького...
И снова Надежда подумала, что капитан совсем не похож на героя, однако теперь это уже не вызывало у нес разочарования. Человек как человек. И пускай себе. Да и где их, особенных, наберешься? К таким небось не подступиться, а этот совсем свой парень, не забыл даже, как снежки лепят...
Чай пили из алюминиевых кружек в сельской хате. Сладкое тепло разливалось по всему телу, клонило в сон.
— А где же хозяева? — поинтересовалась Надежда.
Капитан, минуту назад щедро угощавший ее сахаром, сразу нахмурился, отодвинул свою кружку.
— Это село мы взяли без боя в прошлую пятницу. Входим: ни людей, ни собак, а печи в хатах топятся — дымки над крышами. У колодца стоят ведра, и вода не замерзла. А людей — ни души. Только за каждой дверью — мина. Поэтому село и не сожгли.
Капитан закрыл глаза, на щеках сквозь щетину проступили белые пятна. Похоже, он силился отрешиться от какого-то видения, но оно стояло перед ним и от него некуда было деться.
— Мы нашли их в лесу, в овраге. Женщины, дети... Мертвые... Один ребенок был жив и... совсем седой. А глаза безумные... Всякое я видел на войне, но такого... Это ужасно! Расскажите обо всем этом дома. Пусть знают.
Усманова затрясло.
— Шайтан! — хрипло закричал он. — Зачем дети стреляй? Усман старый, Усман стреляй! Кыз-гюль[13] мало жил на свете... — И он быстро-быстро заговорил о чем-то по-казахски. Глаза его, казалось, были сухими, и неизвестно откуда только брались слезы, которые текли по его глубоким, словно борозды, коричневым морщинам.
— Успокойся, Ахан-ата, успокойся... — попросила старика Надежда. Капитану сказала: — У него внучка маленькая есть...
Капитан сосредоточенно, обеими руками, застегивал пуговицу на шинели. Пальцы слушались его плохо.
Вдали громыхнула пушка, и тут же глухо зазвенели стекла, будто рвануло их ветром.
— Т-точно! — сказал капитан. — Восьмой час. Значит, фрицы уже позавтракали.
2
Падал мокрый снег. С крутого берега в реку по камням стекали ручьи. Плеск воды походил на вечную песню неутомимых цикад.
— Что-то долго Андрюха возится, — обеспокоился Щербак.
— В таких вещах спешить нельзя, — отозвался Жан. — Нам повезло, что хоть Савдунин знаком с динамитом. Вовремя все же привез я этих ребят из Угре.
Они лежали у насыпи, низкие опоры моста сливались с темной водой.
Антон силился представить себе, что делает в эту минуту Савдунин. Он только один раз встретил его на лесной партизанской базе, где Дюрер собрал школу подрывников. Шкиперская бородка, брови короткие, вполглаза, а в самих глазах мальчишеский азартный блеск.
— Хорошие ребята, — сказал Антон. — Только не лишком ли веселые? С чего бы это?
— Как с чего? На свободу вырвались, на волю! Неужели не понятно? Я, бывало, иду, а ноги сами несут, чуть не подпрыгивают от радости. Да что там говорить — вспомни свои первые дни после неволи.
— Мои первые дни... — Щербак стукнул «шмайсером» о гравий. — Мне было тогда не до самоанализа. После побега я целый месяц землю обнимал...
Брюки на коленях намокли, холод легкой дрожью расползался по всему телу.
— Мост — и никакой охраны...
— Да, — зашевелился Жан, — Вот если бы там с полсотни гитлеровцев сидело. Да еще в дотах. А мы бы штурмовали их...
Антон сплюнул.
— Я к тому, что живется им здесь слишком вольготно.
— Пока морду не набьем, — сказал со злостью Жан. — Тогда зашевелятся. Будет тебе и охрана, и облавы, и карательные акции. На это они мастера.
Три дня назад Люн привез приказ Диспи[14] приступить к активным действиям. Жозеф решил, что для начала было бы неплохо взорвать мост через Урт неподалеку от станции Риваж. По этой магистрали день и ночь шли эшелоны с люксембургской рудою.
...Они лежали на мокром гравии взволнованные, увлеченные тем, что предстоит сейчас совершить. Это будет началом борьбы с врагом, им так хотелось, чтобы начало было удачным, надо доказать врагу свою силу, способность бороться с ним и здесь, на чужой земле, за тысячи километров от Родины. В каких списках они там числятся?.. Погибших? Пропавших без вести? А может, изменников? Эта мысль была тяжелой как камень и острой как нож. От нее невозможно было спрятаться, она вросла в живое тело, стала нервом, болезненным, ранимым.
— Николай, дрезина! Предупреди ребят.
В ночную темень полетел крик совы и тут же откликнулся эхом внизу, под мостом.
Глухо шумела, обтекая бетонные опоры, река.
Ощупывая колею тусклым фонарем, быстро приближалась электродрезина. В свете фонаря, словно ночные мотыльки, плясали снежинки. Антону показалось, что не только он видит вражеских солдат, но и они его. Плащи немцев отливали черным глянцем, по ним стекали капли растаявшего снега. Один из них бросил недокуренную сигарету, и она, прочертив в воздухе огненную параболу, упала прямо перед носом Щербака.
Дрезина выкатилась на мост. Свет замелькал в переплетениях ферм.
— Ох, и чесались же у меня руки! — произнес со злостью Антон.
— А ты их в карман, — посоветовал Кардашов. — Иногда помогает.
Тяжело сопя, по круче поднялся Жозеф Дюрер. Следом за ним появилась и огромная фигура Егора.
— Где вы тут? Не позамерзали?
Жозеф в куртке и в армейских галифе из чертовой кожи, шея закутана шерстяным шарфом.
— А мы их сейчас погреем! — загудел Довбыш, ловким движением фокусника извлекая из кармана флягу с ромом. — По глотку на брата. Вы первый, командант...
— У нас не больше двадцати минут, — вытер губы концом шарфа Жозеф. — Георг, вы с Андре остаетесь на месте и действуете самостоятельно. Ан аван[15], санкюлоты!
С гор наползала влажная мгла. Дюрер то и дело спотыкался на скользких шпалах. Щербак и Кардашов спешили за ним вдоль насыпи. За акведуком железнодорожное полотно выгибалось, обходя поросший редким сосняком огромный выброс известняка.
— Здесь, — сказал Жозеф.
В этот момент в глубине земли родился едва уловимый гул. Вскоре он усилился — из-за поворота сверкнули два красных глаза.
Пока Жозеф размахивал фонарем и руками и о чем-то кричал, Щербак и Кардашов лежали в зарослях, прислушиваясь к звону рельсов и стуку собственных сердец.
Паровоз зашипел паром, лязгнули буфера. Из будки выглянул машинист в меховом картузе.
— Какого дьявола?
Жозеф с перепуганным видом подбежал к нему.
— Слава богу! Я боялся, что вы не заметите меня. Там акведук, мсье машинист, акведук размыло! Слышите, как вода хлещет? Я так боялся, что не успею.
Машинист неторопливо начал спускаться по ступенькам.
— Предупреждаю, мсье, не знаю, как вас по имени. Если вам померещилось с пьяных глаз, будете отвечать за остановку эшелона перед властями... Эй, ребята, а ну-ка сбегайте, взгляните на тот проклятый акведук!
Двое коренастых молодцов в замасленных робах — кочегар и помощник машиниста — спрыгнули на землю и тут же уперлись животами в дула автоматов.
— Руки! — крикнул Антон по-русски. — Леве бра![16] — добавил он по-французски. — Вот так. И не шевелиться!
— Господа, господа, — залепетал машинист, — что вы делаете? Мы на службе, господа...
— Отведи этих двоих в сторонку и отпусти, — шепнул Дюрер Жану. — Будем ждать тебя около моста... Эй, вы, слушайте внимательно! Мы отпускаем вас домой, а шефа задержим как заложника. Через час вы можете доложить начальству, что на вас напали франтиреры. Но только через час, не раньше, ясно? Иначе этот симпатичный господин, — Жозеф ткнул машинисту пистолетом в грудь, — будет расстрелян. Надеюсь, вы понимаете, что мы не шутим?
— Руки можете опустить, — сказал Жан. — А теперь марш вперед!
Молоденький кочегар уставился на машиниста перепуганными глазами.
— Мсье, мы сделаем все, как вы приказали. Только не убивайте его...
Когда железнодорожники в сопровождении Кардашова исчезли в темноте, Жозеф обнял машиниста.
— Ну, Викто́р, никогда не думал, что ты такой артист! Да, не по той стезе ты пошел в юности, дружище.
— Зато в тебе кровь настоящих гезов играет, — произнес смущенный машинист. — А это русский? Познакомил бы нас.
— Его зовут Антуаном, — сказал Дюрер, — убежал из плена, а теперь, как видишь... Между прочим, он друг Рошара...
— О, Дезаре! — полногубый рот Викто́ра расплылся до самых ушей в улыбке. — Рад, очень рад... Дезаре много рассказывал мне о России.
Он сжал руку Антона, Щербак улыбался в ответ, говорил принятые в таких случаях слова, а в глубине души накапливалась обида. Ну, пусть Дюрер, для него он новый человек, а Николай... Неужели Николай не мог предупредить его, что машинист — свой человек? А если бы возникла какая-то неувязка, ведь он, Щербак, мог бы и пристрелить этого Викто́ра.
Натянув картуз по самые уши, машинист полез в паровозную будку.
— Заговорились мы. Скоро встречный.
— Пассажирских не будет? Это точно?
— Головою...
— Ну, голова твоя нам еще пригодится. Давай!
Крутнулся маховик, прижались, вцепились в рельсы колеса, длинной цепочкой потянулись вперед, ускоряя бег, приземистые платформы с рудой.
Викто́р спрыгнул на ходу поезда со ступеньки, покатился по насыпи.
— Ах, дьявольщина! Забыл трубку. К вещам, знаете, как к людям, привыкаешь. Ну, да что уж теперь...
Туман проглотил хвостовые огни.
На какой-то миг Антону показалось, что не было никакого поезда, что все это причуды болезненного воображения. Но рядом тяжело дышал Викто́р, а впереди слышался гул, который вдруг усилился, будто состав неожиданно выскочил из тоннеля на простор.
— Мост, — вымолвил совсем тихо Викто́р.
3
— Эх, Андре! — выдохнул Дюрер. — Неужели не рассчитал?..
Желтая вспышка разорвала ночную темень, ударил, сотрясая окрестности, гром...
Хаос звуков нарастал, превращаясь в визг и скрежет. Грохот взрыва подхватили горы, усилили во стократ, рокочущим эхом понесли дальше и дальше.
И вмиг наступила тишина. Слышен был лишь глухой шум воды под акведуком да шуршание гравия под ногами.
— Вуаля ту, — сказал Жозеф. — Аллён![17]
Иногда минувшая жизнь кажется мне извилистой тропинкой, которая бежит без передышки за невидимый горизонт. Ухабы, холмы, балки на пути... А тропка то нырнет в темноту, то выскочит на освещенную поляну; вдоль тропы стоят молчаливые приметы, какие-то столбики, обозначающие краткие остановки, за них память цепляется будто птица крылом. Кое-где вешки эти и приметы возвышаются над иными, как повороты судьбы.
Вон там остался навсегда лежать мой отец, буденовец, организатор одного из первых колхозов в Таврии, зверски замученный куркулями. А оттуда я выехал в Киев на комсомольский слет. Есть еще одна вешка на жизненном пути, где я видел тебя в последний раз, мама.
Когда мы прощались с тобой, мы не знали, что я иду на войну. Похоже, что какой-то сказочный фотограф щелкнул в тот миг затвором и выхватил из целого мира только твои глаза, они навсегда остались возле малоприметного столбика на шляху. Смотрят твои глаза все время из далекой дали, из минувшего прямо в душу, и я читаю их будто книгу и никогда не смогу перевернуть последнюю страничку, ибо ее не существует.
А вот там был мой первый бой, боевое крещение, и, хотя после него прогремело много других сражений, первый запомнился навсегда, потому что он особенный...
Мы лежали тогда, зарывшись, как кроты, в раскаленную землю, и с ненавистью поглядывали на солнце: скорее бы оно садилось. Иногда человеку приходится ненавидеть то, что при других обстоятельствах он считает желанным, любит. Перед нами была Балта, там находились наши войска, а мы оказались в кольце и с нетерпением ждали ночи...
Язык прилипал к нёбу, а в ста метрах, в балке, была неглубокая криница, возле нее мы проходили рано утром и напились. Теперь же там окопался враг. Мы уже дважды поднимались в атаку на прорыв и понесли большие потери. И мы, и залегшие около криницы гитлеровцы словно затерялись в подернутой испарением одесской степи, а фронт откатывался на восток, и каждый час светового времени усугублял наше положение. Громко стонали раненые: их мучила жажда.
Не знаю что было бы дальше, если бы одному из фашистов не взбрело в голову поиздеваться над нами. Он выставил на бруствере окопа флягу с водой и зашелся хохотом.
— Иван, ком! Карош водичка!
Кажется, никакой команды не было, по крайней мере я ее не слышал. Исчезло расстояние, разделявшее окопы. Был лишь топот ног, отчаянный хрип пересохших ртов и беспорядочная стрельба. Наглое издевательство словно удвоило наши силы, мы вышибли врага из траншей за несколько минут. А затем бросились к кринице. Но властный голос капитана Лигостова остановил нас:
— Стой! Вода для раненых в первую очередь!..
Он сам, взъерошенный, без фуражки, еле держался на ногах. Пистолет дрожал в его руке, грязный пот катился по задубевшим, обветренным щекам немолодого, смертельно уставшего человека.
Помню, как покраснел я от стыда. Все будто перевернулось во мне, все отступило назад — и ужасное видение рукопашной схватки, и нечеловеческое напряжение, от которого кружилось в голове.
— Прости, батя... — сказал я.
Тогда я особенно остро понял, что человек никогда не должен забывать о том, что он человек. И на войне тоже!..
Удивительная эта штука — память. Она в один миг связывает давно ушедшее с настоящим. Среди множества событий и фактов, спрятанных в ее тайниках, она выдает на поверхность именно то, что годится для данной минуты, что не затерялось в лабиринтах причудливо сплетенных ассоциаций.
...Мы возвращались домой по одному — так приказал Жозеф. Только Довбыш должен был сначала проводить Савдунина на нашу лесную базу.
Перед глазами высились изуродованные взрывом фермы моста, а на подступах к нему — кучи железного хлама, во что превратился длинный состав платформ. Повсюду торчали вывороченные рельсы, обломки шпал.
На полотне Жозеф повесил на проволочке кусок красного картона со словами «Федерасьон националь де партизан бельж»[18].
— Зачем? — спросил я.
Дюрер пояснил мне, что таков приказ командования. Его цель — уберечь от репрессий мирное население.
— Может, допишем — русские?
Куцые брови нашего командира подпрыгнули вверх.
— Мы не собираемся прятаться за чью-то спину.
Я хотел было напомнить, что бельгийцев участвовало в операции меньше, чем русских, но Кардашов незаметно толкнул меня локтем, и я промолчал. Позже, размышляя над этим разговором, я пришел к выводу, что он был прав. Конечно, приятно во весь голос заявить, что мы, советские люди, и здесь, на чужбине, не даем врагу пощады, но еще важнее то, чтобы бельгийцы поверили в собственные силы.
После того как король Леопольд III объявил себя военнопленным и сдался на милость оккупантов, верховным правителем страны стал гитлеровский генерал Фалькенхаузен. С его благословения, как грибы после дождя, разрослись профашистские, а то и явно фашистские организации — «Фламандский национальный союз», «Немецко-фламандский трудовой союз», различные христианско-религиозные группировки, которые спешили провозгласить свою «лояльность во имя гуманизма».
Генерал всячески разжигал вражду между фламандцами и валлонами, которым, как говорил он, безразлична судьба Бельгии, потому что они и во сне видят себя французами.
Кроме Бельгийской партизанской армии, которой руководила коммунистическая партия, объединяя вокруг себя настоящих патриотов, в стране действовали еще две боевые организации: «Тайная Армия», или «Арме Секрет», выполнявшая задания эмигрантского правительства Пьерло в Лондоне, и роялистская «Белая бригада» — вооруженные силы правых группировок. В отличие от рексистов, которых устраивал подвергнутый заключению король, роялисты объявили Леопольда невинной жертвою и ставили своей целью восстановить в стране монархию.
Взаимоотношения между силами движения Сопротивления были очень сложными, а нередко и открыто враждебными. Партизаны Диспи несли на своих плечах основную тяжесть борьбы с фашистскими захватчиками, однако английские летчики, сбрасывающие оружие «Тайной Армии», ревностно следили, чтобы это оружие не попадало в руки партизан.
— Пьерло боится нас, — сказал Дюрер. — Чем сильнее мы будем, тем страшнее для него. А вдруг мы не захотим, чтобы он возвратился из Лондона?!
...Я шел горной тропинкой, решив добраться до Шанкса с противоположной стороны, чтобы на случай встречи с кем-либо отвести от себя возможные подозрения.
Настроение у меня было приподнятое. Еще бы. Вот и пошел в дело реквизированный в доломитном карьере динамит, пригодились и детонаторы, и бикфордов шнур, их я привез в детской коляске из Серена. У меня было такое чувство, будто я долго бежал, преследуемый какой-то злою силой, не находя точки опоры, и вот наконец-то, почувствовав под ногами твердую почву, зашагал спокойно и уверенно. И отныне меня трудно поколебать, я снова солдат, а не беглец.
Что-то похожее пережил я под Балтой, после ожесточенной рукопашной схватки у криницы. Тогда я точно так же с ликованием понял: могу, умею не только отступать. Так пловец, преодолев быстрину, начинает смотреть на широкие воды уже без страха, глазами победителя, с чувством обретенного превосходства...
Как-то Николай Кардашов с грустью сказал:
— У всех, кто побывал в плену, появился комплекс моральной неполноценности. А это ужасно! Избавиться от него можно только в бою.
Он прав, мама. Пусть сегодня была еще не такая схватка, когда встречаешься со смертью лицом к лицу, когда страсти обострены до предела и смерть носится над тобой, хищная и молниеносная, как коршун, а ты не думаешь о ней, тебе просто некогда о ней подумать.
Это была обычная партизанская диверсия, без видимой крови, нашей и чужой, и все-таки я стал увереннее ступать по земле, тяжесть вины перед страдающим народом будто убавилась.
Кто знает... Быть может, ты в мыслях уже простилась со мной, похоронила рядом с отцом на старом каракуйском кладбище. Всем нам свойственно думать о том, что близкие люди и после смерти где-то находят друг друга, остаются навсегда рядом, будто вместе им лежать легче...
Но я живой.
А вот Василька уже нет. Случилось то, чего он больше всего боялся. А боялся он умереть вдали от родной белорусской земли!
Совсем юный паренек. Синие, в густых ресницах, глаза, льняные волосы... Он очень любил и умел рассказывать о Беловежской пуще. Слова для рассказа находил какие-то особенные, трепетные, они оживляли все, к чему прикасались, словно капельки волшебной воды, способной вернуть мертвому дыхание. Пока он был жив, над нами шумели столетние деревья и нетронутые травы, в целебную силу которых он верил свято. Он говорил, говорил, а на него было больно смотреть — так исхудал, измученный чахоткой, подхваченной в бетонном карцере Мюльгеймского концлагеря.
Но нет, не существует волшебной силы, которая вернула бы нам Василька!
Несколько дней тому назад мы похоронили его, не таясь, среди белого дня на кладбище в Комбле-о-Поне. На похороны пришел даже сам бургомистр и постоял у могилы, склонив голову, без фуражки. Собралось множество жителей городка.
Это была дань бельгийских патриотов мужеству советских людей. Как раз накануне смерти Василька окрестности облетело известие о капитуляции армии фельдмаршала Паулюса под Сталинградом. Люди здоровались двумя раздвоенными пальцами, означавшими латинскую букву «V» — виктуар — победа.
На Василька здешние люди смотрели, как на сына и брата тех, кто одержал такую громкую победу над общим врагом.
Он был поэтом. Я берегу его тетрадь, исписанную химическим карандашом до последней странички. Кто знает, возможно, когда-нибудь после войны его стихи увидят свет.
Моя далекая краина,
Тебя я матерью зову.
Давно ты распрощалась с сыном,
А я живу, а я живу!
За жизнь твою от боя к бою
Иду, тебя в душе храня,
Боюсь лишь только одного я,
Что позабудешь ты меня.
Когда стихает бой, любимую
Все вспоминаю я землю́.
И льется в небо журавлиное:
«Тебя люблю! Тебя люблю...»
После похорон мы сидели у Филиппа Люна — я, Николай, Егор и хозяин дома. Пили терпкое вино и, как водится в таких случаях, вспоминали Василька.
— В конце концов, смерть есть логическое завершение жизни, — неожиданно произнес Люн, тряхнув седыми волосами. — Выпьем же за свой последний шаг. Кто раньше, кто позже...
Мы с Николаем переглянулись.
— И это все? — хмуро переспросил Довбыш.
Люн наклонил недопитый стакан, вино начало капать на скатерть, расползлось розовым пятном.
— Ни в день рождения, ни в минуту смерти человека не спрашивают о его согласии. — Язык Люна заплетался. — Пустили на свет — живи! И он живет, будто катится по инерции. Страшная эта сила — инерция... А затем говорят: хватит! Слышите?.. Слепой фатум. А может, я не хочу? Консенсус омниум[19] — как его достичь?.. Ха-ха-ха...
— Он пьян, — шепнул Кардашов.
— А в Испанию, — не вытерпел Егор, — тебя тоже понесло по инерции? Да и теперь... Есть лавчонка, достаток. Жил бы себе тихонько, а?
— В Испанию... Ты не был в Испании, Георг? Синие горы, розы, быки, коррида...
Люн допил вино и грохнул стаканом об стол.
— Вита бревис эст![20] И все же я живой, а Пти-Базиль... О, это так несправедливо, когда умирают молодые! Не-спра-вед-ливо!
Бесшумно вошла Николь. Она умела появиться в нужную минуту, и Люн — мы знали, что он и по сей день безумно влюблен в свою жену, — дал ей покорно отвести себя в спальню. Прижавшись к худенькому плечу Николь, он пробубнил:
— Я намолол глупостей? Извините, сеньоры... Однако никто, — слышите? — никто не смеет говорить, что Базиль умер в кровати... Базиль принял смерть в бою! А мы живы, разве не так? И быков на наш век хватит...
— Впервые вижу Люна таким, — сказал я.
— Он очень любил Василька, — отозвался Николай. — Может, потому, что собственных детей Николь ему не подарила.
Оставшись наедине, я долго размышлял над словами Люна. Что-то в этих словах меня тревожило. Душа может болеть так же, как тело. Не засевайте душу бурьяном сомнений... Кто это сказал? Не помню...