Далекое море — страница 2 из 26

И уже впоследствии она долгое время думала: «Наступит ли в жизни день, когда я смогу поговорить с ним о случившемся? И спрошу ли я, что он тогда хотел этим сказать?»


Решившись увидеться с ним, хотя нет, еще до этого, когда она находилась в совершенном неведении, жив ли он вообще, она постоянно размышляла об их последней встрече и о том, что все это значило. Ей тогда было восемнадцать, ему – двадцать один, а сейчас они стояли на пороге старости. Ее дочь уже почти вдвое старше той девушки, ее в прошлом, и в настоящее время ждет ребенка. Совсем скоро родится внук, и она станет бабушкой.

«По-моему, быть бабушкой не так уж и плохо, – частенько признавалась она друзьям. – Говорят же, что самая искренняя любовь – это любовь к внукам. Наверно, потому, что ты не ждешь от этого человечка ничего, кроме любви».

Она отправила дочери строки из любимого ею письма Рильке:


Моя дорогая Арым! Хочу познакомить тебя с Рильке. С его письмом…


Любимой моей Лу!

Желаю тебе благополучия!

Твое существование было для меня словно бы первой открытой дверью, и Богу это известно.

Даже сейчас время от времени я подхожу к той двери, где отмечал свой рост, и стою, прислонившись к ней…

Тогда передо мной появилось спасение, это была молитва за тебя.

Я тосковал по тебе и верил, что ты оберегаешь меня даже на расстоянии.

Впервые я стал молиться за тебя, и моя молитва разносилась по округе, неся в себе покой.

Кроме нас с тобой, ни одна душа не знает, что я молюсь за тебя.

И оттого я могу доверять своим молитвам.


Кто бы знал, что новая жизнь у тебя под сердцем станет для меня тем, кем была Лу Саломе для Рильке.


С тех пор младенца в утробе они с Арым стали называть Лу.

3

Она работала преподавателем в университете на кафедре немецкой литературы, популярность которой среди абитуриентов в последнее время стала резко снижаться. Нынче уже не слышалось восхищенного придыхания при произнесении имени Рильке, как в пору ее юности. Впрочем, это вовсе не говорило о том, что у нынешней молодежи нет мечты или возвышенных устремлений. Речь про невинный вздох – легкое воздыхание с нотками тоски, которое неизбежно вырывалось вслед за именем поэта, совершенно далекого от чего-то «практичного и полезного», как то: вопросов заработка, устройства на работу или сдачи госэкзамена на должность преподавателя. У молодежи двадцать первого века, в отличие от нее, продукта двадцатого, подобной реакции не наблюдалось. И дочь Арым тоже не исключение. А вот у нее Рильке до сих пор вызывал этот вздох, томительное придыхание, блаженное замирание сердца, когда перестаешь дышать.

Самолет, рассекая пронзительную небесную синь Майами, набирал высоту. Внизу в иллюминаторе промелькнула прибрежная полоса. Восходящее солнце уже пекло нещадно, освещая яркими лучами пустынный пляж. Еще этой ночью там, на улицах Майами, как будто в каком-то исступлении, судорожно извивались, напоминая щупальца кальмара, тела молодых людей. Накалившаяся до предела чувственная страсть вырывалась наружу из бикини размером с ладонь. Оголяясь с целью излить чувственность, они, однако, ее лишались, переусердствовав с раздеванием. Одетые люди на ночных улицах Майами выглядели куда более сексуальными. Теперь же молодежь, столь безудержно изливавшая свою неуемную страсть в диких телодвижениях, наверняка спит глубоким сном… Их танцы, пьянство и бесконечные блуждания по улицам с мутными взглядами и обнаженными телами представлялись скорее отчаянным сигналом бедствия. Она знает: когда внезапно атакует ощущение бессмысленности происходящего, людские метания начинают проявляться сильнее и пустота, которую невозможно заполнить, становится такой же естественной, как вечер, наступающий в конце дня. Все это неистовство напоминало отчаяние умирающего от жажды человека, тщетно пытающегося утолить ее морской водой. И даже понимание этого не удерживало от нелепой праздности, и жуткое презрение к самому себе было естественным. Когда-то и ее бросало во все тяжкие, как и этих молодых людей.

Как будто эхом отозвался один из дней юной поры… Тогда, после бессонной, насквозь пропитанной алкоголем ночи, она вышла на широкий проспект и увидела, как вдали зеленой полосой брезжил рассвет. Повисший над распростертыми на тротуаре пьяными телами, он напоминал редьку, которая раньше времени высунула свою макушку из-под земли. Вынырнув из промозглого сумрака и пробирающей до дрожи сырости на свет, она обожглась косыми лучами зимнего солнца. Горькая изжога подступала к горлу, и она безудержно рыдала, извергая содержимое желудка посреди уличного мусора. Во всем был виноват этот рассвет, по цвету напоминающий зелень ушибов и синяков, которыми награждаются те, кто слишком рано вылезает из своих щелей на белый свет. А больше всех была виновата неприкаянная молодость. По молодости наши тела и сердца раскалены до предела, словно мчащийся на бешеной скорости автомобиль, который за какие-то доли секунды успевает попасть в аварию с роковым исходом. Из-за подобных столкновений ее сердце еще до наступления сорокалетнего возраста было истерзано настолько, что на нем не осталось живого места. Создавалось ощущение, будто жизнь швыряла ее на бетонный пол и безжалостно колотила, нанося удар за ударом. И возможно, самыми мучительными были не столько болевые ощущения, сколько страдальческие стенания, которые приходилось слушать своими собственными ушами.


Уже по привычке достав из сумочки очки и нацепив их на нос, она взяла в руки журнал авиакомпании. И вдруг подумала, что за прошедшие годы ею прочитано много книг, даже слишком много… И кто знает, возможно, она просто-напросто завидует молодежи Майами, которая имеет смелость сбросить одежду, стесняющую тело… Она уже давно привыкла думать, что ее клонящаяся к закату жизнь, в которой не было не то что любви, но даже и жгучей ненависти, остановилась той зимой. И единственное важное событие, пережитое ею с тех пор, не любовь, а расставание… хотя и оно могло не произойти, если бы муж, пристрастившийся к гашишу, покорно не согласился разорвать отношения. И даже развод стал для нее всего лишь эпизодом обыденной жизни. Обошлось без скандалов и взаимных упреков, так часто сопутствующих расставанию, словно она никогда не испытывала к нему сердечной привязанности. Ни накала страстей, ни ненависти. Она даже оплатила годовую аренду за его жилье.

Бывает же холодное лето, как то, сорок лет назад, когда посевы пострадали от холода; бывает и такая же жизнь, в которой ни капли страсти. И если, как она думала, молодость была утрачена и у нее не было возможности ею насладиться, то и состариться не получалось. Бытие, наполненное законсервированными словами… жизнь слишком рано повзрослевшего ребенка, так и не успевшего достичь зрелости, – вот ее удел.


Вчера вечером, пропустив со своими спутниками по бокалу вина, она первая оставила компанию и вернулась к себе в номер. После чашки теплого чая хотела было пораньше лечь, но ощущение, что так просто уснуть не получится, заставило ее, по обыкновению, открыть тоненький сборник стихотворений На Хидок[3].

Признание одного дерева

Моих засохших веточек концы

Истончены донельзя,

И больше нет живого места…

Дыханием своим меня не осеняйте!

Боюсь, коснетесь краешком одежд —

И на себя пеняйте: я снова зацвету[4].

Что-то отдалось в дальнем уголке сердца. Там, в глубине, возникла неведомая ранее режущая боль, словно с него, как с письма, сорвали закаменевшую пломбу. Невольно она приложила руку к груди. По ее личному опыту, это не предвещало ничего хорошего. В конце концов ей пришлось вынуть из мини-бара маленькую бутылочку и налить ее содержимое в стакан.

Морское побережье за окном светилось огнями, а в ушах зазвучала мелодия фортепиано. «Гимнопедия № 1» Эрика Сати… Она помнила, кто играл ее на рождественском вечере зимой того года.

Она открыла телефон и написала в заметках:


Сколько лет прошло…

Сижу у окна в чужом городе и потягиваю виски.

В моей голове звучит прекрасная мелодия фортепиано из воспоминаний, и люди там, за освещенными окнами, должно быть, не могут уснуть.


Ну здравствуй, мое одиночество!

Мой старый милый сумеречный друг!


Стоя у окна, она снова заглянула в сборник со стихотворениями.

От корней

Когда-то уповал на корни я,

Затем на ствол мой взгляд переметнулся,

А со ствола – на ветки,

С веток – на листву…

Теперь же верую я в лепестки

Цветов, что, опадая, в воздухе плывут, плывут…

Все тоньше, все прозрачней…

Всегда готовые рассеяться то там, то тут…[5]

Когда раздалось: «Уважаемые пассажиры, наш самолет следует в аэропорт Ньюарк города Нью-Йорка», она запоздало собралась перевести телефон в режим полета и обнаружила два сообщения. Одно от дочери:


Мам, в Сунчхоне, в храме Кымдунса, зацвела красная слива. И сегодня на рассвете луковицы нарциссов наверняка закопошатся в промерзшей земле. Послышится шуршание от потягивания личинок цикад и первый треск кокона бабочки-капустницы… Весь земной шар потряхивает в предвкушении зарождения новой жизни: «Мы растем! Мы растем!» От этого шума я так и не смогла уснуть.

И знаешь, мама, что случилось на рассвете? Только вообрази: внутри меня Лу – твой внук – в такт земным ритмам принялся толкать своими пяточками меня в живот.

Я немного всплакнула, думая про тебя. Ведь со мной в животе ты испытала подобное ощущение.