Далекое море — страница 9 из 26

Они умолкли. Оба знали, что в скобках подразумеваются слова «и наша связь прервалась на сорок лет». Ее поразило, с какой легкостью она сумела передать в нескольких строчках мучительные перипетии этих долгих лет. Подобные трагедии – дело житейское. Если только не касаются тебя лично.

Он задумчиво глядел куда-то вдаль. А потом, легонько встряхнув головой, сказал:

– Прости, мы зашли не туда.

В голосе слышалось замешательство.

– Похоже, придется снова спуститься и подняться вон по той лестнице… Извини, завел тебя непонятно куда. Почему-то был уверен, что можно пройти этим путем.

Казалось, он снова заторопился. Может, из-за свирепствующего урагана, а может, здесь так было всегда, но в музее творилось столпотворение. Утирая со лба пот, он снял парку цвета хаки и заметил:

– Я тут частый гость и, вообще-то, дорогу знаю. Но что-то поменялось. Так что прошу простить меня, виноват…

Он и правда выглядел потерянно – как человек, сбившийся с пути.

9

Отец часто говорил ей: «Уезжай из этой страны как можно скорее!»

Она знала, как сильно он любил ее, свою старшую дочь, поэтому каждый раз, когда заходила об этом речь, не смела перечить. Уже потом поняла: то были последние слова угасающего отца, сказанные своей любимице перед смертью. Произнеся их, он впал в кому. Тогда она не смогла проронить ни звука, изо всех сил кусая губы: казалось, стоит лишь открыть рот – и вырвутся рыдания.

Отец ушел из жизни, так и не услышав от нее: «Я не оставлю тебя, папа! Буду так же о тебе заботиться, как ты оберегал меня в детстве».

А после уже мама уговаривала ее: «Езжай. Уезжай отсюда! Поскорее оставь эту чудовищную страну!» И спустя два месяца после смерти отца, в год, когда она перешла на второй курс, вручила ей необъятных размеров чемодан, купленный в Германии. «Поезжай первая, а как устроишься – вызовешь всех нас. Я связалась с профессором Каймером из Свободного университета в Берлине. Тут у нас нет будущего. Журналист из британской „Таймс“ был прав, когда писал, что скорее розы зацветут в урнах, чем в Корее наступит демократия!»


Беспросветная Корея. Грязная и убогая страна, о которой британский репортер позволил себе самоуверенно заявить, мол, если Корея достигнет демократии, это будет большим чудом, чем распустившиеся на свалке розы.

В Германию она прибыла жалкой иностранной студенткой из страны, где здание Национального собрания подпирали танки, а молодых людей, оказавшихся в университетском кампусе, хватала полиция и возвращала родителям в виде трупов. Воздушных путей через Китай и Советский Союз еще не существовало, и самолету пришлось дать лишний крюк в противоположную сторону земного шара, чтобы добраться до государства, расположенного на том же самом евразийском континенте. В ту пору авиалайнерам требовалась промежуточная посадка в аэропорту Анкориджа на Аляске для дозаправки, после чего они устремлялись в Европу. Пролетев над землей семнадцать часов, она наконец предстала перед профессором Каймером. Его взгляд выражал сочувствие, каким удостаивают в нынешнее время юных беглецов, спасшихся из зоны боевых действий Сирии или покинувших лагерь курдских беженцев.

Западный Берлин был сродни лорду, в чьем подчинении находились внешне неказистые, но на деле крепкие воины-великаны. Выстроившиеся в стройную линию прямо в центре столицы мощные деревья с необхватными стволами по толщине превосходили те, что росли за ее родным университетом в Сеуле. Территория с обширным озером напоминала лесную чащу, вполне подходящую для военных учений средневековых рыцарей. Посреди города, находившегося под охраной могучих деревьев, стоял разрушенный во время Второй мировой войны собор, сохранивший все свои повреждения: его тоже окружали величественные древесные исполины. И даже нарочитая, с умыслом оставленная разруха этих древних памятников воспринималась как выражение кичливой скромности благоденствующих буржуа. Здесь неотступно преследовал запах сырости – верной спутницы дождя, а под ногами неизменно чавкала слякоть. И первым делом по возвращении в общежитие из университета она счищала грязь с подошвы ботинок, едва сдерживая рыдания, подступавшие к горлу.

Вскоре после ее приезда наступила осень, и темнота опускалась на город очень быстро, буквально парализуя его своей внезапностью. В четыре часа пополудни все погружалось во мрак, а улицы пустели. Речь людей была суха и отрывиста, а взгляды, которыми местные одаривали азиатов, выражали либо презрение, либо холодное любопытство.

В первые месяцы ее страшила не столько незнакомая речь чужой страны, сколько берлинская кромешная темнота. А еще постоянно преследовало неведомо откуда взявшееся чувство голода, и, сколько бы она ни ела, насыщения не наступало. Блюда в студенческой столовой в переводе на корейские деньги стоили примерно три тысячи вон и были ей не по средствам, поэтому приходилось затариваться хлебом и яйцами. Она поджаривала их на дешевом масле и, щедро полив кетчупом, готовила сэндвичи, которые по большей части и составляли ее скудный рацион. У Чон Херин, бесцельно прогуливающейся по району Швабинг в Мюнхене, в ее сборнике эссе «И не сказала ни единого слова» Германия предстает как идиллическое место с морем из белых сосисок и фонтанами пивной пены. Однако подобной романтики нигде не наблюдалось. Кто знает, получай она больше денег из Сеула, возможно, и ей в окружающей действительности привиделась бы сказка. В любом случае она по-прежнему оставалась жалкой «желтолицей» студенткой из Кореи, в происхождении которой никто не усомнился бы, окажись она даже на краю Африки. Кроме того, отчаянный голод притуплял даже ощущение страха и безысходности.

Той осенью перед общежитием нападала целая гора каштанов. Набив ими рюкзак под завязку, она вернулась в комнату, включила переносную электроплитку, которую захватила с собой из Кореи, и поставила их вариться. Каштаны кипели больше часа, но не мягчели. Пришлось потомить их еще час, но они оставались все такими же каменными. Свалив в углу комнаты эти непригодные в пищу плоды, она решила оставить их в покое, а через некоторое время, повстречав в университете соотечественницу старше курсом, поинтересовалась:

– Скажи, пожалуйста, что делают с местными каштанами? Их ведь невозможно сварить, да?

На миг девушка растерялась, а затем прыснула от смеха.

– Это же буковые орешки! Они несъедобные. Ты тоже пыталась их отваривать?

В ответ она отрицательно покачала головой. Хотелось бы ей посмеяться за компанию, но все смешки застряли в горле.

Если бы она выкинула каштаны в мусорный бак, то выдала бы себя. И потому на следующий день, вновь набив ими рюкзак, высыпала их у дороги, улучив минутку, когда никого не было поблизости. Она чувствовала себя нищей побирушкой. Сгорающей от стыда и страдающей от безнадежности. Но даже тогда она еще не плакала.


Часто по ночам налетал обычный для здешних мест холодный, пробирающий до костей ветер, который не походил ни на тайфун, ни на ураган, ни даже на циклон… Не утихающие всю ночь сильные порывы ветра на утро частенько оставляли после себя вырванные с корнем деревья.

Лишь только приходили деньги от матери, она бежала на почту и покупала пачку почтовой бумаги. А затем ночь напролет писала письма. Некоторые отправляла и на его адрес, но послания оставались без ответа. С тех пор как они уехали из старого района, от него не приходило никаких известий. По идее, письма должны были вернуться, если он там больше не жил, но нет…

Так под хмурый стук унылого дождя за окном подходил к концу девятнадцатый год ее жизни.


Вскоре она получила приглашение от профессора Каймера. Он представился старым другом ее отца. Укрывшись под зонтом, она блуждала в вечернем мраке по дождливым улицам города. Старинные, мощенные булыжником мостовые жилых кварталов отливали мокрым блеском. Профессор Каймер с женой вышли ей навстречу. Перед тем как зайти в дом, госпожа Каймер, взяв ее за руку, сообщила:

– Здесь жила Лу Саломе.

Присмотревшись, она обнаружила маленькую табличку: «Дом Рильке».

– Тут неверно указано. Это дом Лу Саломе. Она вышла замуж за Фридриха Карла Андреаса, профессора востоковедения Берлинского университета. Но вот однажды к ним сюда нагрянул Рильке – молодой человек, боготворивший Лу. Вы же знаете Лу Саломе? Так с тех пор и началось непостижимое многолетнее сожительство этой троицы, – поведала госпожа Каймер.

Позднее она пошла в библиотеку и нашла книгу о Лу Саломе. Муза века – женщина, разделившая любовь и дружбу с такими столпами, как Ницше, Рильке и Фрейд. Рильке воспел в своих стихах их странное совместное проживание в ее доме. Ему – двадцать два, Лу Саломе – тридцать шесть.

Закрой мои глаза

Нет без тебя мне жизни на земле.

Утрачу слух – я все равно услышу,

Очей лишусь – еще ясней увижу.

Без ног я догоню тебя во мгле.

Отрежь язык – я поклянусь губами.

Сломай мне руки – сердцем обниму.

Разбей мне сердце – мозг мой будет биться

Навстречу милосердью твоему.

А если вдруг меня охватит пламя

И я в огне любви твоей сгорю —

Тебя в потоке крови растворю[14].

Это стихотворение Рильке она переписала и отправила письмом по его адресу.

– Лу Саломе – потрясающая женщина! По фотографиям можно заметить, что ее нельзя назвать чувственной натурой, хотя именно так ее привыкли оценивать. Лу даже не является обладательницей длинных волос, которые часто воспевают как символ женственности. Что в ней было, так это самодостаточность и благородство. А еще высокий интеллект… И потому ее любили Ницше и многие другие, а некоторые из-за нее даже покончили жизнь самоубийством! – заметил профессор Каймер, и его супруга подхватила следом:

– «Что за звезда благословила нашу встречу?» Это ведь признание Ницше, а не Рильке. Надо же, кто бы мог подумать!