Дальнее зрение. Из записных книжек (1896–1941) — страница 5 из 39

внешним источником зла. Такова война, – возведение в практический принцип национального эгоизма.


Заезжал ко мне и тете Василий Федорович Николаев. Простой, безлукавый взгляд на жизнь, сила духовной простоты, реальное отношение к вещам – вот то, чем жили наши деды, – вот что было истинно завидного в их жизни, – вот то, чего нам роковым образом недостает, о чем надо плакать, без чего остается от жизни менее трети действительного содержания и от чего, к нашему несчастию, до нас доносится слабое и все более слабеющее, замирающее в мировой пустоте – эхо. Отцы! Вы не родили бы нас, если бы знали, что мы не будем обладать тем счастьем, которым обладали вы!.. Двенадцатый год! Сермяга ополченца! Кавказ! Севастополь! Простые и доблестные в своей простоте имена разных Ермоловых, Архиповых, Корниловых и пр., вы уходите все дальше и дальше от нас, оставляете нас одних! И как противно мы все ломаем и коверкаем то, где вы жили.

Горные вершины, я вас вижу вновь.

Балканские долины – гробницы удальцов…

Мы ценим и считаем великим Льва Николаевича Толстого за его голос, поднимающий с беспримерной силой духовные интересы общества, духовные запросы, к которым общество всегда так индифферентно. Похвалить Толстого – значит похвалить существование в обществе духовных интересов. Ругать его на площадях и перекрестках, как это делает легион с Херсонским Никанором и K° во главе, – значит замарывать духовные интересы. Лев Николаевич есть великий деятель в деле культивирования духовной жизни общества. Понятно, к чему клонится «популярная полемика» с ним; понятно, что приносит эта полемика обществу… «Все-то вы недовольны; все только отрицаете…» и т. д., – вот чем попрекают Толстого и вот где видят «великий вред» его сочинений. Здесь, уже очевидно, дело идет между светом и самодовольною «властью тьмы».


Иногда мы переживаем минуты особенной ясности, когда истина нами ощущается или понимается в своей простоте и правдивости. Хорошо, если мы успеем воспользоваться этими минутами, чтобы записать понятную нам истину, и притом так, чтобы сохранился отпечаток той простоты и правдивости ее, как мы ее тогда поняли и ощутили. Талант, все охватывающий и запечатлевающий в натуральном, нетронутом виде, – в этом случае незаменим. Когда же не удается сохранить на бумаге или в душе отпечаток ощущений божественной истины, – отвлеченное выражение ее в понятии не заменит нам тех минут. Мы всегда ясно будем ощущать потребность осветить такое отвлеченное выражение повторением тех минут. Таким образом, «минуты» не теряют никак своего значения – и тогда, когда явится понимание истины «навсегда».

24 мая. Сергиев Посад

Вл. Соловьев говорит, что как из жалости развивается альтруизм, так из стыда – аскетизм. По-моему, следует расширить понятие аскетизма до самоотрицания во имя идей: иными словами, аскетизм – отказ от приятного во имя высших нравственных соображений, все равно, будет ли это касаться моего личного поведения (этика стыда) или общественного (этика сострадания). Итак, основою аскетизма, смотря по обстоятельствам, будет являться то стыд, то сострадание. Но надо заметить, что этика сострадания есть лишь этика самоотрицания, ибо «сострадательный» человек лишь «не будет делать зла», «не судит», «не похулит» и т. п. Лишь с внешнеформальной точки зрения – все это можно назвать положительно-нравственной деятельностью. Я назову это вторичными нравственными фактами (фактами этики a posteriori). Очевидно, есть нравственные факты, не сводимые на чувство сострадания, ни стыда, и тем не менее – факты, без сомнения, нравственного порядка. Таковы факты любви в собственном смысле, – факты не самоотрицания, но самоутверждения. Итак, рядом с этикой сострадания и стыда есть этика любви с своими особыми максимами и воззрениями, факты любви суть первичные нравственные факты (факты этики a priori). <…>

Всякая этическая система, знающая лишь сострадание, но не любовь – как самостоятельный факт, – является лишь половиною истины.

9 августа

Я не общественный деятель. Общественная жизнь не обладает для меня непосредственным интересом, не дает мне непосредственного интереса. Я в отношении общественной жизни – лишь созерцатель.

Поэтому мое истинное место – монастырь. Но я не могу себе представить, что придется жить без математики, без науки. Итак, мне надо создать собственную келью – с математикой, с свободой духа и миром. Я думаю, что тут-то и есть истинное место для меня.


В «Фаусте» роль Мефистофеля совершенно нетаинственная, нечудесная. Она вся есть поэтическая персонификация естественного направления в человеке. <…> В великих поэтических произведениях великие образы, создаваемые гением, имеют свое великое значение для нас именно потому, что за ними мы видим действительную жизнь. Функция Мефистофеля уже необходимо существовала в «Фаусте» и до появления на сцене самого Мефистофеля; для появления Мефистофеля нужно было твердое образование по закону необходимости на координатных осях действительности. Произведение поэтическое тем выше, чем менее случайности в его образах и действиях. Тем интереснее для нас действие, чем более участия возбуждает в нас его течение, т. е. чем более мы понимаем его по закону необходимости.


Очень трудная задача решить, какая общественная функция тебе естественно предназначена; это тот вопрос, который нас так тяготит при так называемом «выборе карьеры».


Естественная необходимость в физической стороне моей жизни и нравственный закон – нравственная необходимость – в моих отношениях с мне подобными являются для меня вместе чем-то единым. Однако не есть ли это лишь случайный результат влияний исторических воззрений и обстоятельств? Если удастся из естественной необходимости необходимо вывести нравственную – это будет важным элементом в так называемом «космологическом доказательстве Бытия Божия».

О себе могу сказать, что усиленно занят сочинением, наслаждаюсь работой, но и страшусь несколько огромного объема этой работы.


Космологическое доказательство как доказательство Бытия Божия – тою же самою мыслью, которою занимается наука о природе. Поэтому и критиковать это доказательство надо этой же мыслью. Против этого говорят, что теологические доказательства не суть доказательства в математическом смысле этого слова. Но тогда – они и не научные, и о них не стоит толковать. Мы отнеслись к ним именно как к доказательствам в полном и строгом смысле этого слова, и будем критиковать их, как такие.

Повторяю, по моему убеждению, космологическое доказательство есть попытка доказать Бытие Божие тем же самым способом и направлением мысли, какой создал науку о природе. И потому его следует критиковать с точки зрения этого способа и направления.


Автономия науки – вот принцип, который я должен освободить от нападений «богословствующего разума».


Когда богословы стали брать выразителем своих идей и учителем своим Достоевского, то это – уже очевидное знамение времени. Религию хотят сделать психологическою необходимостью…


Выше себя по достоинству человек ничего не знает вокруг себя. Но признает ли он себя богом великой водной массы океана, плавая по ее поверхности? Или, стоя перед необъятной глубиной звездного неба, почувствует ли он себя богом ее? Конечно, нельзя ответить в этом отношении за людей; несомненно – были люди, считавшие себя богами моря, отдаленного от них многими милями и многими стенами, богами неба, закрытого от них потолком, и богами вселенной, ограничивающейся для них – раболепствующим человечеством. Несомненно лишь одно, – что постоянное общение с действительностью и бескорыстная любовь к ней, веками культивируемая привычка жить идеалами правды – эти два постоянные и традиционные признака научного духа развили по крайней мере в ученых постоянство вкуса к истине, чтобы, воздав по достоинству человеческому гению и добродетели, признать неизмеримо выше их начало, правящее вселенной.


Мое поступление на духовно-учебную службу было бы понятно мне тогда, если бы я имел что-либо внести туда новое и лучшее, если бы я заменил собою там человека, не способного сделать то, что могу и имею сделать я. Но ничего такого, чего лучше меня не могут сделать мои товарищи по высшей школе, – в учебной и воспитательной практике духовной школы не существует. Поэтому мое поступление туда будет по меньшей мере неосмысленным действием. Если кто-нибудь желает моего поступления на духовно-учебную службу во имя партийности, то я на это должен сказать, что считаю вообще бессмысленным и недостойным всякое лицедейство перед людьми, у меня есть причины не идти в монахи, и очень веские, о которых здесь, впрочем, не место распространяться. Я не считаю себя в силах – идти в священники; да к этому я никогда не чувствовал никакой склонности.


Эти сволочи, вроде иеромонаха Андрея, хотели, чтобы я бросил, прямо бросил тетю Анну Николаевну, забыв все, что она есть для меня. Так, Андрей не стеснялся прямо высказать тете в лето моей подготовки в Академию (1894 г.), что «не больно-то он (т. е. я) будет ходить к тебе», чем заставил расплакаться бедную старуху; потом в Академии – он предупреждал Антония, чтобы тот остановил меня и не давал бы ходить к тете в номер. А этот «гимназист» и не постеснялся брякнуть мне, чтобы я к тете не ходил. Затем Андрей преследовал меня за то, что я «предпочитаю какую-то Москву нашей (т. е. их со всей Антониевской ложей) прекрасной жизни». Один только Андроник за все время – признал, что «обязан тете, что она – мать моя», и за это я его полюбил и люблю больше всех из них. В общем же я тут с первого шага почувствовал, что у этих господ личность – ничто, партия – все. И я тогда же поставил точку над всем этим, увидел, что «это зерно засохшее, и не может прорасти» (Шах Наме).

5 ноября