Ты забываешь, мой друг, что сейчас, сию минуту – ты переживаешь то самое, что будешь переживать и потом, и всегда. Вот день склонился к вечеру, день прошел, земля повернулась к великому светилу так, как это было в Варфоломеевскую ночь, в ночь резни Вифлеемских младенцев, в ту ночь, когда умер NN и родился РР, – во все ночи, сохранившиеся в памяти истории, начиная с той жаркой, томительной тропической ночи, когда три странника укрылись под кров Лота. Так же день склонится и тогда, когда ты, положим, будешь министром, или учителем, или священником, так же ты почувствуешь, что «скоро спать» или «скоро ужинать». Точно такой же день: утро, полдень и вечер будет и тогда, когда ты достигнешь всего тобою желаемого: когда обладание любимой девушкой отойдет от тебя из области желаемого и ожидаемого в «область прошедшего», «канет в вечность», как говорят поэты; девушка будет уже не твоей «хорошей знакомой», не твоею «возлюбленной», но будет твоею женою. Министерский портфель или ученая слава будет уже не тем, на что ты заглядываешься в «золотой дали будущего»; нет, это все будет уже тем, чего ты достиг… а день все будет таким же; всегда будут утро, полдень и вечер, всегда будет все то же… Ты будешь лежать, дряхлый, больной, – наконец, – реально одинокий (тогда как до сих пор был лишь идеально-одиноким) и будешь сознавать, что «все кончено, все прошло»; ты сознаешь, что «твое время прошло, надо дать место молодым силам»… И наконец когда-нибудь между двумя боями часов на колокольне, когда живущий на чердаке одного из домов главной улицы Тюбингена художник заторопится сойти из своего жилища, – может быть, – поужинать в одном знакомом семейном доме, – когда молодой поручик только что позвонил у подъезда той, которая будет его женой, – а главная улица Нью-Йорка начнет оживляться после ночного покоя, – ты испустишь последний вздох, и те, которые при этом будут, расскажут потом твоим знакомым и незнакомым, как в четверть одиннадцатого или полчаса второго – ты захрипел; как они подошли к тебе и поняли, «что кончается»… «Впрочем, этого надо было ожидать», – скажут они… Да, это будет, должно быть, вечером, или утром, или в полдень, или, может быть, после полуночи; во всяком случае, «пополудни» или «пополуночи»… И будет все то же, так же придет вечер, так же будут ложиться спать, так же в одно и то же время на двух концах города в полночи будут жениться и умирать, целовать и издавать последнее хрипенье… А луна так же взойдет на небосклоне и осветит в одно и то же мгновение – брачное ложе, книжный шкаф в кабинете великого ученого и застывший профиль твоего смрадного трупа, ожидающего погребения… Все то же, и все так же. Это исполняет меня спокойствием и тишиною. Не странно ли стремиться к вечеру 13 ноября 1908 года или утру 22 мая 1967-го, когда они будут совершенно такими же, как утро и вечер 5 ноября 1897 года?
Впрочем, утром 22 мая 1967 года меня, без сомнения, уже не будет в живых. Так как за гробом, вероятно, мы удовлетворимся тем, к чему стремимся всю жизнь, то 22 мая 1967-го я буду знать нечто новое, постоянно новое и постоянно великое, «желаний край».
Наука имеет дело лишь с понятием «природа». Где нет его, нет и науки.
Впрочем, для науки остается весьма важная проблема – выяснить возможность религиозного опыта <…>, а потом и исследовать этот вид опыта. И то, и другое войдет в предстоящую, единственно научную обработку вопроса о религии – в психологию религии. Своим сочинением я хотел лишь выяснить, насколько было возможно, что это именно единственный путь для науки – в решении вопросов, поставленных в истории и в личном опыте каждого из нас.
1898
Давно уже не чувствую себя в своей колее, давно не могу схватить своих мыслей. Только в тех редких случаях, когда что-нибудь возмутит меня, – является по-прежнему поток мыслей.
Теперь обстоятельства опять выкинули меня вне постоянного течения, я опять, как четыре года назад, должен устанавливать свой путь. И, как тогда, дело не обходится без столкновений с непрошеными учителями. Сегодня получил одно из характерных посланий в этом смысле, возмутился и вот имею возможность написать несколько строк. Послание от иеромонаха Андрея. Пишет, что был возмущен моими «сборами на военную службу», т. е. по ведомству военных учебных заведений. Вспоминаю при этом прошлогодние фразы: «ведь это все (кадеты и вообще военные) – враги Церкви». И теперь Андрей, убеждая меня служить «все-таки святой Церкви», – имеет в виду или службу наблюдателем осетинских церковно-приходских школ («если Бог не допускает до монашества») или «в дальних семинариях» (!). Весь секрет, очевидно, в кукольной комедии. Рекомендуется сделаться дураком, чтобы ознаменовать тем протест против заблуждений умных людей…
Прежде всего Андрей рекомендует «поскорее развязаться со своею книжкою». Очевидно, «книжка» – это дань тому глубокому обычаю, по которому без «книжки» не дадут «магистерства», – никак не более. <…> Слова, слова, слова, кукольные комедии, юродство, кривляние и полное отсутствие мысли! Помню, что на мое заявление, что я думаю поступать по окончании Академии в Университет, Андрей (летом 97 года) проповедывал, что тут уже надо будет уезжать из России (разумеется – в качестве ненужного, даже вредного элемента). Нет, простите, о. Андрей и все философаты в Вашем духе! Россия столь же моя, сколько Ваша; и да предоставьте мне, и всякому, внести свою лепту на ее преуспеяние, как всякий из нас ее понимает. И если я полагаю, что ее преуспеяние – в развитии мысли, то да предоставится мне послужить моим ближним в этом смысле; совершенно также, как поклонникам слов, слов, слов – предоставляется говорить, говорить, говорить, ибо они то делают с благими намерениями.
Дух веками создававшегося монастырского безделия подавляет меня. Чувствую себя вышибленным из моей милой научной колеи. Затхлая, пропитанная вековой пылью, идущая вот уже который век из кельи в келью, атмосфера прозябания, растительной жизни на лоне серой русской природы и серого русского армяка, атмосфера, которой дышали поколения за поколением, одурманивает, оглушает, душит: трудно становится слово сказать.
Исполненное достоинства, непоколебимое осуществление принципа: «будь, что будет, а делай, что надобно», принципа, где именно человеческое достоинство не унижается божеским величием, – составляет все содержание нравственной жизни. Я не знаю действительности, знаю лишь, что, что бы она ни была, она не заставит меня ничем отступить от моих обязанностей; я смело могу встретить этот удар в сердце, который рано или поздно нанесет мне «действительность»: что бы со мною ни было, я исполню, что надобно. Ясно отсюда, что высшая нравственность возможна безусловно при «религии науки», при настроении обороны и приспособления к неведомой и враждебной действительности.
Здесь, в монастыре, в полной безурядице артельной жизни, особенно чувствуется нужда и ценность дисциплины, рационального устройства общества. Здесь, при исторически установившихся условиях, возможны лишь анархия или деспотизм, как, впрочем, и всюду в обществах с древнерусским духом.
Все это время мой ум – угнетен; какие тому причины, – может быть, решится впоследствии. Но следствием этого угнетения ума было то, что масса фактов, нахлынувшая на меня за это время, – необработанная, всей своей бесформенной, безумной силой подавила меня, и я лишился спасительного спокойствия. Итак, основная причина моего тяжелого состояния во мне самом – в угнетении ума: надо культивировать ум, чтобы внешняя сила не могла подавить тебя.
Мы привыкли думать, что физиология – это одна из специальных наук, нужных для врача и не нужных для «выработки миросозерцания». Но это столь же неверно, как и положение, что не дело врача, а дело специально священника или метафизика – вырабатывать миросозерцание. Теперь надо понять, что разделение «души» и «тела» – есть лишь исторические основания имеющий, психологический продукт; что дело «души» – выработка миросозерцания – не может обойтись без законов «тела», и что физиологию надлежит положить в руководящие основания при изучении законов жизни (в обширном смысле).
Мышление о действительности способом пределов есть движущее начало вообще душевной жизни. Если им руководится жидкий пиитизм мистически настроенных юношей и девушек, боящихся взглянуть реальности попросту в глаза, то он же дает идею ученому не обязываться «общим учением» общественной жизни, а замкнуться в кругу интересов мысли.
Дело, очевидно, в умении для данной действительности плодотворно выбрать предел. Тут нужно то, чем определяется математический талант.
После того как философский анализ показал, что нам надлежит иметь в виду не «истинный» предел действительности, но лишь наиболее плодотворный, стала ясна задача философского синтеза: выбрать и установить наиболее плодотворные пределы для действительности.
Проблема бытия Божия – проблема именно психологии религиозного сознания. Ведь тогда, когда Бог представляется нам грубосущественным, все равно теистическим или пантеистическим, как Его рисует древнеиудейская поэзия или эпос индусов, – вся теология отзывается для научного духа мифическим характером и внушает от этого ему предубеждения против себя. Но взгляните понаучнее, пополнее, попроще на то, что должны были разуметь под именем Бога пророки, что – Иисус Христос, вникните в психологический тон этого имени, какой оно имеет в Евангелии и у пророков, и вы поймете, вы почувствуете, что значит «Сын Божий», для вас найдется нечто понятное и в диалектике древних богословов.
Следствие. Психология, как частный случай биологической дисциплины и, тем более, как высшая, сравнительно с биологической, ступень опыта, сопряжена с новыми приращениями к той, что имеет место в физиологии; в следствии этого «психофизиология» возможна и необходима, как математическая часть физики; но физиология никоим образом не поглотит психологии. Равно и принцип неовиталистов «Nemo physiologus sine psychologus» может быть оправдан