— Так собирайтесь, Дани. Через пять минут я жду вас внизу. Моя машина у ворот, под аркой.
Он вышел, закрыв за собой дверь. Но почти тотчас же снова появился на пороге. Я в это время ставила на место игрушку, которую он передвинул. Это был слоник на шарнирах, розовый, как конфетка. Каравай заметил, с какой тщательностью я восстанавливаю порядок на своем столе, и пробормотал: «Простите». Потом он сказал, что рассчитывает на мою скромность и надеется, что никто не узнает об этой работе. Я поняла, что он не хочет, чтобы я рассказывала об этом, так как чувствует себя немного виноватым в том, что задержался с докладом. Было похоже, что именно это он и собирается объяснить мне, но он только взглянул на розового слоника и ушел, на сей раз совсем.
Я посидела немного за столом, думая, что будет, если я не справлюсь с работой и не успею до его отъезда написать все пятьдесят страниц. Меня беспокоило не время, нет, подумаешь, поработать немного ночью, а совсем другое: выдержат ли такую нагрузку мои глаза, ведь от долгого напряжения они становятся воспаленными, начинают слезиться, болеть, в них мелькают какие-то огненные точки, короче, я уже ничего не вижу.
Думала я и об Аните и о всякой ерунде: если бы я утром знала, что встречусь с Анитой, я надела бы свой белый костюм. Да, конечно, надо заехать домой переодеться. Когда я работала у нее, я еще донашивала юбки, которые сама сшила в приюте, и она мне говорила: «Своими поделками ты вызываешь у меня отвращение к несчастным детям». И теперь мне хотелось бы показаться ей в самом лучшем своем костюме, чтобы она увидела, как я изменилась. Потом вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. А для него пять минут — это ровно триста секунд. Он так точен, что даже кукушка в часах не сможет с ним соперничать.
Я набросала на листке своего блокнота: «Я еду отдыхать. До среды.»
Но тут же разорвала листок в мелкие клочья и написала на другом: «Я улетаю на праздники. До среды. Дани».
А теперь мне бы хотелось добавить, куда именно я отправляюсь. Просто «улетаю», просто самолет — это мало. Надо бы написать: «Улетаю в Монте-Карло». Но я взглянула на часы, большая стрелка приближалась к половине, значит, уже четыре тридцать…
Скрепкой я подкрепила листок к абажуру стоявшей на моем столе лампе. Всякий, войдя, увидит его. Пожалуй, я была в превосходном настроении. Это трудно объяснить. Если хотите, в эту минуту я тоже испытывала то терпение, каким — я чувствовала это — были заражены так долго тянувшуюся вторую половину дня все остальные сотрудники.
Надевая пальто, я вспомнила, что у Аниты и Мишеля Каравая есть дочка. Я взяла розового слоника и сунула его в карман.
Помню, что в окно по-прежнему светило солнце и его лучи падали на заваленный бумагами стол.
В машине, черной «ДС» с кожаными сидениями, Каравай сам предложил заехать сначала ко мне домой, чтобы я взяла ночную сорочку и зубную щетку.
Еще не наступил час «пик», и мы ехали довольно быстро. Я сказала Караваю, что у него усталый вид. Он ответил, что у всех усталый вид. Я заговорила о его машине, какая она комфортабельная, но эта тема его тоже не заинтересовала, и снова воцарилось молчание.
Сену мы пересекли через мост Альма. На улице Гренель он нашел место, где поставить машину — у фотомагазина, почти напротив моего дома. Когда я вышла, он последовал за мной. Он даже не спросил, может ли он подняться ко мне или нет. Просто вошел со мною в подъезд.
Я не стыжусь своей квартиры — во всяком случае, так мне кажется, — и я была уверена, что не повесила над радиатором отопления белье. И все-таки мне было неприятно, что он идет ко мне. Он будет в комнате, и мне придется переодеваться в ванной, где так тесно, что если наткнешься на одну стенку, то тут же пересчитаешь и остальные. Кроме того, я живу на пятом этаже без лифта.
Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем он уж там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.
На площадке мы никого не встретили, и хоть здесь-то мне повезло. У моей соседки муж заработал себе отдых в больнице Букико, проехав по улице Франсиска Первого навстречу движению. И вот эта соседка просто из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь, то она будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравай переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и, как бы это сказать, живее и естественнее, чем в агентстве.
Я вынула из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравай ходил совсем рядом со мной, за стенкой. Пока я раздевалась, я сказала ему через дверь, что он может чего-нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ? Он не ответил. Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась перчаткой.
Когда я вернулась в комнату одетой, причесанной, подмазанной, но босой, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы уже выезжаем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала одевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме скуки.
Он говорил Аните: «Да, Анита, нет, Анита», — я знала, что это она, теперь я уже даже не помню точно, что он ей рассказывал. Кажется, что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я скорее высокого роста, да, скорее тоненькая, да, красивая, да, и загорелая, что у меня очень светлые волосы, — одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравай отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо подчинялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита — это человек, а я, Дани Лонго, могла бы с таким же успехом быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине.
Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не огорчить меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась.
И вот то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этих дружных супругов я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был позади, чтобы Караваи поскорее бы ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и вообще чтобы они провалились в преисподнюю. Чтобы Анита провалилась. Короче говоря, мне захотелось, чтобы все поскорее кончилось.
Мы уехали. Послушавшись Каравая, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то торговой улице, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется. Обладай я хоть капелькой чувства юмора, я бы наверняка расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об уютном ужине при рассеянном свете и надутых ветром шторах.
Но вместо этого я густо покраснела и ответила, что я тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: «Идите, я вас прошу».
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила себе бриошки и плитку шоколада. Он попросил меня также «заодно» забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, подбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видимо, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: «Ну, конечно, так я и думал», — но, желая быть приятным, сказал мне что-то вроде того, что для конфекциона, мол, он очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в квартале Монморанси в Отее. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот квартал с чопорными симметричными улицами, расположенный в гуще Парижа, показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров.
Караваи жили на Осиновом проспекте. Имелся здесь и Липовый проспект и, наверное, Каштановый. Дом Караваев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками. Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, с большим ковром на полу, на котором были вытканы единороги, несмотря на то, что в окно пробивался свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках — один из них сполз гармошкой вниз — и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающими глазами.
Я подошла к ней и наклонилась, чтобы поцеловать и поправить ей носочек. Она молча ждала, когда я это сделаю. У нее были такие же большие и голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. «Мишель Каравай». Фамилию свою она произнесла «Клавай». «А сколько тебе лет?» «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого я собиралась ей подарить, но он остался дома, в кармане пальто.