Указателя не было. Я огляделся, и вдруг мы с Анкой, как по команде, залились смехом, таким безумным, дурацким, обезьяньим смехом, какой иногда, но не чаще, чем раз в году, находит в школе на весь класс. Мы выли от смеха, смотрели друг на друга и снова выли, так что у меня слезы покатились из глаз и живот заболел, пока наконец я не придушил в себе этот смех, утер вызванные им слезы и еще раз посмотрел на дерево, которое нас так рассмешило, потому что на том дереве, прибитая старым гвоздем, висела узкая деревянная дощечка в виде стрелы, и на ней красной краской было написано: «К штаб-квартире Гитлера».
И больше ничего, ни слова, только то, что эта дорога ведет в штаб-квартиру Гитлера, а там, наверно, квартирует Гитлер и ждет, пока ему дадут в руки атом. У Гитлера длинная белая борода, и он заводит магнетик с немецкими маршами, переделанными на твист, сёрф, кисс-ми, халли-галли, мэдисон и ча-ча-ча, он часами подряд танцует, чтобы согреться, потому что в квартирке у него сыро; так во всяком случае утверждала Анка, мне-то откуда было знать, мне казалось, что эта дощечка осталась, пожалуй, еще с войны, потому что у нас все надписи сохраняют для потомков, и флаги от Первого мая висят до июля, а от июля до мая, еле-еле остается время, чтобы их постирать и подкрасить, — вот я и думал, что дощечка эта настоящая, но почему же тогда по-польски? Неужто к Гитлеру должны были являться делегации польских крестьян, коренных жителей, преследуемых гестапо? И был ли вообще Гитлер тут, в этом лесу, может, только провел одну ночь в палатке, как Наполеон перед какой-нибудь большой битвой, но ведь тут никаких больших сражений и не было, тогда откуда все это?
— Поехали, — сказал я Анке. — Гитлер — это интересно, поищем следов, может, там все выяснится.
Несколько раз в гору и вниз, дорога все хуже, узкая, в рытвинах, каменистая, дальше там действительно никто не ездил. Анка сказала:
— Это розыгрыш, та дощечка.
Но вдруг мы вырвались на ровную и гладкую местность и поехали по широкой бетонной полосе, посреди леса, рядом пошли другие бетонные полосы, уходящие в стороны, какой-то старый аэродром, я еще подумал, что надо будет его весь объехать, только почему же им военные не пользуются?
И тут я увидел слева лесную дорогу, довольно широкую, а в просвете между деревьями, в конце этой лесной дороги сверкнуло шоссе, красные и желтые автобусы, послышались клаксоны машин и гул толпы, какие-то люди с рюкзаками шли и сворачивали на эту лесную дорогу…
— Туда! — крикнул я.
Поворот — и мы очутились на шоссе, оказалось, что мы все время ехали по плохой дороге, по которой никто не ездит, а по бетонным полосам вообще ездить нельзя, можно только ходить с экскурсоводом и осматривать, да, осматривать, потому что тут было что осматривать, поэтому мы втерлись в толпу у шлагбаума в красно-белую полоску, возле будки с кассой, чтобы купить билеты и осмотреть
моего позора, два года меня терзавшего, который я теперь тут, на том самом месте, должен уничтожить и избыть, а это значит — пережить еще раз, все прочувствовать и понять.
За все надо платить, вот и тогда мне пришлось выложить какую-то деньгу, семь или восемь монет за себя и за Анку, и еще около шести за велосипеды, и было в самом этом факте нечто страшное — теперь я это понимаю, а тогда: маленькая деревянная будка за красно-белым шлагбаумом, перед которым толпятся мотоциклисты в ярко сверкающих шлемах, зеленые и рыжие автобусы, останавливающиеся где попало поперек дороги, «волги», «варшавы», «вартбурги» и всякая другая мелочь ждут своей очереди, на обочинах — уйма людей, потных, усталых, говорящих слишком громко, пронзительно смеющихся, они едят крутые яйца и булки с ветчиной, пьют чай из термосов и винных бутылок, запах еды смешивается с запахом пота и выхлопных газов, за длинным бревном шлагбаума — небольшая деревянная будка, нагретая солнцем и такая сухая, что чуть не трескается, в ней — столик, пестрые билетные книжки, смазливый тип с усиками продает билеты, люди толпятся, кричат, толкаются, так что столик с билетами ерзает, то и дело шлагбаум поднимается и какая-нибудь машина с шумом въезжает на забитый, серый от пыли паркинг.
Дело шло к грозе, но пока не совсем, и солнце еще пробивалось между тучами, из конца в конец запыленной площади тянулись группы экскурсантов, пыль взвивалась мелкими клубами, гиды, потные и охрипшие, сменялись на бегу, по очереди брали группы по тридцать, пятьдесят человек — шум, гам; ошеломленные, мы с Анкой проталкиваемся сквозь эту толпу, ищем надежного угла, чтобы поставить велосипеды, чтобы как-то оглядеться и освоиться, поэтому мы пошли по узкой тропинке вниз, к зданию с надписью «Волчья яма»; это был ресторан, из распахнутых дверей било кухонным чадом, бетонные глыбы в рост человека торчали у входа, дальше — деревья, зелень густого, непролазного кустарника, прямо-таки отяжелевшая и темная, налитая соком, свисала с откоса над кремово-песочной крышей «мерседеса-220SЕ».
Он стоял спокойно, как усталый обитатель пустыни над источником в оазисе, но то была легкая усталость, разве что шкура чуточку запылилась, а под этим смехотворным, пустяшным налетом играла мощная, почти неисчерпаемая сила.
Мы остановились перед ним, как у цели долгого путешествия, Анка совсем оцепенела, мне даже пришлось придержать ее велосипед — я побоялся, что она его упустит.
— Это он, — прошептала она.
— И верно, — поморщился я. — Я уж привык к нему, словно он мой.
Мы привязали наши велосипеды к дереву рядышком с этой колымагой. Меня ничуть не удивило, что он тут стоит. Каждый может ехать, куда ему нравится. Я был какой-то равнодушный, немножко утомленный всем этим днем и ошеломленный необычайностью этого места; я предчувствовал, что тут произойдет что-то любопытное, что-то необычное, но это совсем не радовало меня, ведь мы приехали вовсе не туда, куда надо было, и совсем не туда, куда я хотел.
Мы немного привели себя в порядок, и Анка сказала:
— Пойдем пристанем к какой-нибудь группе и все узнаем.
Мне это не очень понравилось — над экскурсантами висели тучи пыли, но что делать; тут как раз подоспела группа школьников, потных, запыленных, пахнущих прокисшими сливками, у гида была мокрая от изнеможения лысина и длинные ноги, на парусиновой рубахе темнели пятна пота, этот тип передвигался с места на место, как машина, а детвора бежала за ним, расталкивая друг друга и падая на узких тропинках, стараясь держаться как можно ближе к нему — словно в этом и был весь смысл экскурсии, — некоторые хватали его за руки, за ноги или обнимали, заглядывая ему снизу в лицо заискивающим, умоляющим взглядом, а он вдруг жал на все тормоза, круто и резко поворачивался, как солдат на учении, и, раскидывая влажные руки, покрытые рыжим тонким волосом, рассказывал этим маленьким, запыхавшимся грязнулям с пафосом школьного учителя или проповедника, рассказывал так, что я этого рассказа до конца жизни не забуду.
— Я покажу вам величайшие на свете бункеры. Во всем мире нет таких бункеров, только здесь. Вы знаете, что это такое — бункеры? Кто не знает, пусть хорошенько посмотрит. Это именно то, что отсюда видно.
Мы с Анкой очутились в странном, точно сон, мире. Между деревьями, просто истекающими соком, между густо переплетающейся и шелестящей зеленью просвечивали серым бетоном бункеры — огромные, как пирамиды, такие, ясное дело, какие только можно было скрыть в этой зелени, но куда более интересные и важные для судеб мира, чем настоящие пирамиды.
— Бункеров этих двести, — говорил гид. — Стены у них толщиной в восемь метров. И перекрытие тоже восьмиметровое. В этих стенах — так, словно коробка вставлена в коробку, — другие стены, другой потолок. В промежутках насыпан гравий. Вы знаете, что такое гравий? Это такие камешки, как на железнодорожных насыпях…
— Я знаю! — крикнул какой-то мальчик. — У меня дядя железнодорожник.
Остальные стали над ним смеяться, толкать в спину, дергать за уши. Гид махнул рукой.
— Это для амортизации. Чтобы внутрь не проникло никакое сотрясение, никакой шум. Если бы сюда попала самая большая бомба, внутри все равно ничего бы не случилось На крышах, как видите, растут разные деревья. Специально насыпан толстый слой земли. И трава растет. И кусты. А зачем все это, мы поймем со временем. Теперь смотрите сюда, видите эту проволочную сетку? Ну, вон ту, которая свешивается с того дерева. Так вот, на этой сетке есть маленькие листики из пластмассы, искусственная листва цвета нужного времени года. Значит, летом были зеленые листья, осенью желто-красные, весной бледно-зеленые, и так далее. Трижды в год все стены бункеров красили в другой цвет. Сколько на это шло краски, трудно подсчитать. И все это для маскировки. Маскировка — это значит вроде как видимость. Немцы хотели сделать вид, что тут ничего нет, сплошной заповедный лес. Если летчик пролетит, то чтобы видел одну зелень и больше ничего. Лес. И действительно ни один летчик ничего не заметил. Каждый думал, что тут ничего нет. Но, как видим, все они ошибались. Потому что тут было нечто очень важное. Тут был Гитлер…
Анка бормотала что-то себе под нос и шипела, потому что детвора наступала ей на ноги, а особенно все начали толкаться у расколотого надвое бункера Гитлера — из толстых бетонных стен густо торчали стальные усы арматуры, искривленные, причудливо изогнутые, а в середине, на осевшем перекрытии, легко трепетали белые, нежные березки, искрящиеся на солнце мелкой, глянцевитой листвой. Мальчишки с воплями и визгом начали взбираться на покатые стены, хватаясь за стальные рельсы и красные от ржавчины прутья, гид взглянул на нас и спокойно, усталым голосом произнес:
— За несчастные случаи не отвечаю.
Потом дважды хлопнул в ладоши и снова громко сказал:
— Вы, наверно, знаете, кто такой был Гитлер. Наверно, не у одного из вас Гитлер убил папу. Или маму. Ну, понятное дело, не сам Гитлер, а его войско. Гестапо и СС, убийцы в мундирах.
— Что он говорит, — ткнула меня в бок Анка. — Этим соплякам всего по двенадцать лет. Если бы Гитлер убил у них отца или мать, то их и на свете бы не было, они родились вон