Кто, заключал диссертант, посвящен в таинства «Божественной комедии», тот может сказать о себе, что он открыл вход во внутреннейшее святилище романтической поэзии[129]. XVI столетие было для нее, по утверждению Надеждина, и золотым веком, и свидетелем ее быстрого падения[130]. В самой Италии романтический дух замер с заточения Тассо. Печать окончательного вырождения романтизма лежит на музе Байрона, и любые попытки воскресить романтизм обречены, думал Надеждин, на несомненный провал, так как «дух человеческий, беспрестанно идущий вперед, не может снова вспять возвращаться и приходить в прежнее состояние»[131]. И если для романтического искусства сверхъестественное было предметом религиозного верования, то для современной поэзии это лишь категория поэтического воображения. Теперь душа, не освященная благотворными лучами вечного солнца, погружается в бездонную пучину своего бытия, ожесточаясь против самой себя и всего сущего. Нельзя не удивляться, говорил Надеждин, «этой неукротимой гордости и непреодолимой силе духа, который в отпадении своем от бесконечного начала жизни, увлекает с собой весь мир и радуется адскою радостию разрушению своего бытия. Но это удивление есть точно такое же, какое восхищает у нас сатана»[132]. Верный своему принципу иметь в виду суть, а не форму, Надеждин разграничивал средневековую и новейшую поэзию по существенному признаку – по отношению к бесконечному. Именно «религиозно-поэтическое отступничество от сыновней любви к бесконечному», на его взгляд, породило в области «обмоложенного» романтизма Байрона. На этом основании Данте противопоставлялся Надеждиным поэту Британии. Байрон и творчество «байронистов» служили доказательством, что время романтической поэзии уже минуло.
Этот вывод вызвал горячие возражения. Магистр Московского университета, где Надеждин защищал свою диссертацию, H. H. Средний-Камашев выступил с полемической рецензией. Правда, он не расходился с Надеждиным в общей оценке «Комедии». «Когда Данте, – рассуждал перед этим Камашев, – написал свою „Божественную комедию“, тогда можно было еще подумать, что она есть произведение случайное, выражающее только частность, индивидуальность поэта; но когда это произведение прожило века, когда много столетий после того человечество находило в нем постоянно что-то родное, когда целый продолжительный ряд совершеннейших проблесков поэтической жизни народов являлись постоянно в одном свете, общем гениальному Данту хотя и выражали другие частности, тогда нельзя уже было смотреть на него как на что-то, имеющее основанием одну личность писателя, тогда должно было возвысить его на степень деятельного органа в Истории литературы, на степень поэта, в котором разительно обнаружилась жизнь человечества в решительном переломе ее, в котором, как в зерне, сосредоточилось бытие целого периода»[133]. Вместе с тем, солидаризуясь с Надеждиным в том, что XIX столетие весьма отличается от «средних веков рыцарства, обнаруживших романтизм в полнейшем развитии», Средний-Камашев резонно полагал: «…отличаться и почти ни в чем не сходствовать – большая разница. Мы до сих пор еще те же европейцы, которые были за пять столетий тому назад: у нас та же религия, несмотря на то, что Реформация была причиною многих изменений; политическая жизнь наша есть непосредственное следствие феодализма <…> наконец, самая философия наша еще вполне носит на себе признаки происхождения ее из форм человеческого духа; мы до сих пор те же еще рыцари, но только охладевшие; если у нас и нет Дантов, Тассов, то мы имеем Байронов, Гёте…»[134].
В полемике Среднего-Камашева с Надеждиным обнаружилось любопытное явление. Как тот, так и другой исходили из идеи закономерного развития. Но для Надеждина такая закономерность лежала в сфере диалектической логики и отождествлялась с гегелевской триадой: классическая поэзия (тезис) – романтическая (антитезис) – новая (синтез). В этом заключались свои достоинства и свои недостатки. Мысль Надеждина, как верно отметил Ю. В. Манн, была сильна в своем философском, абстрагирующем качестве[135]. Правда, идея трехфазисного развития искусства не являлась абсолютно новой. В 1824 г. Ф. Шлегель писал одному из своих корреспондентов: «…сохранилась еще та традиция, согласно которой нужно возвратиться к древности и к природе… Винкельман учил рассматривать древность как нечто целое и первый дал пример обоснования искусства через историю его развития»[136].
Вслед за Шлегелем Надеждин полагал, что синтез классицизма и романтизма должен дать форму искусству, соответствующему характеру новой эпохи, но в отличие от Шлегеля, считавшего Данте основоположником и отцом современной поэзии[137], Надеждин не признавал связей современного романтизма со средневековой поэзией и обвинял его в пустом подражании, которое наносит «ущерб нашему времени и позорит его»[138]. К слову сказать, журналист и известный историк H. A. Полевой, для которого романтизм был формой борьбы западноевропейских народов против феодализма, находил это мнение заимствованным и ложным; в поэзии от Данте до Байрона он видел развитие одной и той же эстетической идеи и утверждал, что «Данте, Шекспир, Кальдерон, Гёте, Байрон, новая философия германская, новая история Европы являются для нас не нелепостью, не бредом, но важными и великими задачами»[139].
Если для Надеждина «Божественная комедия» была полным выражением духа феодальной эпохи, то для Полевого именно с поэмы Данте начиналось разрушение этого духа в западноевропейском искусстве, и потому связь новейшей поэзии с «Комедией» Данте казалась ему несомненной. XIX век мыслился Полевым как век романтизма. Того же мнения придерживались и другие апологеты нового искусства, в том числе и Средний-Камашев. Но в отличие от Полевого, чья точка зрения не учитывала качественных изменений в развитии европейской поэзии от «Божественной комедии» до «Путешествия Чайльд-Гарольда»[140], взгляд Среднего-Камашева на новейшую литературу исходил из представления как о неповторимости различных стадий в развитии поэзии, так и об исторической преемственности между романтизмом и средневековым искусством. В своих воззрениях на этот предмет Средний-Камашев занимал как бы промежуточную позицию между Полевым и Надеждиным. Его взгляды на становление западноевропейской литературы были историчнее, чем философски абстрагирующая точка зрения Надеждина, но она позволяла автору диссертации предвидеть наступление новой эры в поэзии.
Вместе с тем нетрудно заметить, что спор видных представителей русской эстетической мысли о прошлом, настоящем и будущем романтизма постоянно включал в себя разговор о Данте и его «Комедии». Итальянский поэт играл немалую роль в обновлении русского эстетического сознания. Этому способствовали и труды адъюнкта кафедры истории русской словесности Московского университета С. П. Шевырёва.
В 1833 г. он защитил диссертацию «Дант и его век», а через два года опубликовал «Историю поэзии», в которой не мог и не хотел обойти вниманием «Божественную комедию». Известно, что романтики первые возвели личность и судьбу писателя в степень эстетической категории. «Рассматривая творения отдельно от жизни их авторов, – полагал Шатобриан, – классическая школа лишала себя еще одного могущественного средства оценки. В изгнании Данте – ключ к его гению»[141]. Вникнуть в жизнь Данте призывал и автор «Истории поэзии». «Не из источникали несчастья, – писал о поэте Шевырёв, – этого глубокого источника жизни, почерпнул он свою поэзию?»[142]
Рецензируя фундаментальный труд Шевырёва, «Библиотека для чтения» сопроводила эти слова ироническим междометием[143]. Видимо, рецензент расценил риторический вопрос как утверждение в поэзии беспредельного субъективизма. Между тем русский дантолог еще в диссертации стремился доказать, что поэма Данте есть «слияние учености века с народностью»[144]. «Божественная комедия» была для него прекрасным примером историзма художественного произведения, который ставился романтической эстетикой во главу угла. В то же время она представляла богатый материал для размышления об активности авторского сознания. «Где же создался этот мир, – спрашивал о „Комедии“ Шевырёв, – где он принял образ стройного и целого мира, если не в духе?»[145]
Такое суждение исключало свойственное классицистской эстетике убеждение, что подражание природе является сущностью искусства. «Каким же образом, – писал Шевырёв, продолжая рассуждать о „Божественной комедии“, – жизнь бурная эпических поэтов переходит в спокойное созерцание, напротив, жизнь покойная драматиков выражается в бурях поэм? Как разрешить это противоречие, если не предположить свободной творческой силы в фантазии человека, которая по-своему претворяет данные от жизни и природы?»[146] Кстати сказать, замечание, достойное настоящего шеллингианца, каким был С. П. Шевырёв[147]. Жанр «Божественной комедии» он определял как лиро-символическую поэму и подчеркивал, что это «совершенно свой собственный тип Поэмы», для которой характерно органическое сочетание поэзии и религии