Дар Астарты — страница 90 из 113

ом и меня, и всего человечества». Попадаются иногда, очень редко, молодые люди, гений которых кажется вполне сформировавшимся, вполне вооруженным и производит чуть не жуткое впечатление своей скороспелостью. Они никому не подражают в том возрасте, когда их сверстники, нащупывая собственные пути, ведут себя еще совершенно подражательно; они преобразуют то, к чему прикасаются, — вещи, науку, искусство, накоплявшиеся веками; и затем человечество видит это наследие только сквозь их творения. Но их часто ждет страшная расплата — туберкулез. Их раннее созревание словно вызывается этим их сжигающим недугом. Они умирают, не осуществив своей высокой миссии, оставляя в памяти немногих всего лишь пустое и блестящее имя.

Как-то мне сказал один приятель:

— Послушай, а что же Сарти? Что с ним сталось? Не видно больше ни его самого, ни его произведений.

Я ответил:

— А ведь верно, я об этом не думал.

Такова парижская жизнь. Те, кто знал его и восхищался им, ждали некоторое время, думали: он, быть может, уединился в провинции. Знали, что он склонен к созерцательности, довольно горд, самоуглублен. Но он так и не появился вновь, и его забыли; я, впрочем, не забыл его, но думал, что он где-то в безвестности умер.

И вот он передо мною, живой! Я догнал его.

— Сарти! — сказал я, чувствуя волнение, какого эта встреча, несомненно, не заслуживала. — Это ты?

Он ответил голосом спокойным и высокомерным:

— Да, это я.

— Что ты поделываешь? — спросил я его довольно глупо.

Мне казалось, что если он так долго пребывал в безмолвии, вдали от мира, то решился на это только ради какого-нибудь великолепного исполинского произведения, которое прогремит внезапно и всех ослепит; кумирам молодости долго веришь.

Он ответил мне тем же тоном, но с оттенком какого-то мистического пыла:

— Я иду домой.

Уверяю вас, что самый фанатичный паломник-мусульманин, идущий в Мекку поклониться Каабе, не произнес бы этих, с виду столь обыкновенных, слов с более пылким энтузиазмом.

Приглядываясь к нему, я вдруг не смог удержаться от возгласа:

— Как ты молодо выглядишь!

Эти двадцать лет пронеслись над ним, как один день. Он был тот же, совершенно тот же юноша! А я…

— Да, — сказал он, вторя моей мысли, — волосы у тебя поседели. Жизнь у тебя была другая: ты жил, а я…

— А ты?

— О, — промолвил он с улыбкой, — я в другом положении: я жду.

— Чего ты ждешь?

Сначала он колебался, ответить ли. Затем, как бы говоря с самим собой, произнес:

— В конце концов, отчего не сказать? Отчего не сказать?.. Пойдем со мною.

Некоторое время мы молча шагали по старым улицам.

— Это здесь! — вскоре сказал Сарти.

Слова эти прозвучали в его устах как-то необыкновенно, почти с экстазом, во всяком случае — почтительно, благоговейно; так говорит монах, когда показывает святилище или раку с бесценными мощами. Он остановился перед старинным зданием в глубине двора, с прямыми колоннами, круглым окошком, венчающим фронтон, — перед благородным, торжественным зданием, сохранившимся от первой половины царствования Людовика XIV, одним из немногих, какие еще можно видеть в этом квартале, захваченном торговлей и мелкой парижской промышленностью, испещренном вывесками, которые профанируют линии этой архитектуры, но все же хранящем какое-то величие. Представьте себе принужденного побираться аристократа… По широкой лестнице, такой пологой, что современники мадам де Севинье[23] могли по ней подниматься на носилках, он повел меня в третий этаж; второй, как мне показалось, был занят сафьянной фабрикой. В третьем все комнаты первоначально составляли, по-видимому, анфилады: нужно было их все пройти, чтобы попасть в последнюю. Но давно уже один из домовладельцев построил перед окнами, выходившими во двор, галерею, служившую общим коридором для этих обширных зал; и залы эти, разделенные переборками на две-три части, образовали столько же скромных квартир.

В одну из этих комнат меня ввел Сарти.

— Вот уже двадцать лет нахожусь я здесь, — сказал он, — двадцать лет! Здесь я и умру — как можно позже.

— Ты счастлив?

Он взглянул на меня с выражением несказанной радости.

— Да, — шепнул он, — потому что мне дано всегда чего-то желать.

Он взглянул на часы.

— Подожди еще десять минут, — сказал он с нетерпением в голосе. — Через десять минут, надеюсь, ты поймешь… Потому что другие уже испытали это! Я знаю, что не являюсь жертвой иллюзии: это случается каждый вечер, в один и тот же час. Порой чаще, но, во всяком случае, в этот час неизменно каждый вечер. Садись-ка в этот угол со мной…

Право же, это, в конце концов, так мало значит! Отчего бы мне этого не засвидетельствовать? В сущности, это ведь можно, пожалуй, объяснить совершенно естественными причинами; преобразованным запахом восточного сафьяна, лежащего на складе в нижнем этаже, или испарениями старых стен в этом старом здании. Подчас там образуются страшные ферменты разложения. Да, может быть, это и вправду случайный аромат. Ибо началось это с того, что повеяло нежным ароматом, очень слабым сперва; затем он усилился и как бы стал перемещаться, — полоска аромата, очертившаяся, различаемая мной, запах букета розовых гвоздик, этот немного пряный, сладострастный запах…

— Следи за ней! — прошептал Сарти. — Она дойдет до входной двери и выйдет на галерею… Всегда, всегда! Так бывает всегда!

И благоухающая тайна действительно прошла через обе комнаты, через галерею и словно растаяла на широкой лестнице…

— Другие жильцы чувствуют это тоже, — пробормотал Сарти. — Я их спрашивал, но они не обращают на это внимания. Это бедные люди; им приходится думать о других вещах… А слышишь ты стук каблучков по полу?

— Нет, — ответил я, — я ничего не слышу.

— Не слышишь, потому что внизу шумят в мастерской, — сказал со вздохом Сарти, — а я порой слышу, уверяю тебя; туфли стучат каблучками; она отправляется на ужин в игорные залы. Носилки ждут ее на верхней площадке лестницы. Она в платье с фижмами, с широкой длинной юбкой. Носилки несут ее в Тюильри. Это происходит до того, как король построил Версаль.

— Ты видел ее?

— Нет, — признался он, качнув головой, — я не видел ее, я только чувствую запах гвоздик, увядающих на ее корсаже, и в иные дни слышу шаги… А однажды ночью, очень поздно, до меня донесся шелест шелка, словно женщина раздевается; и она засмеялась! Клянусь тебе, что я услышал смех в глубокой ночи. Зажег свечу и ничего не увидел. Но я жду! Говорю тебе — я жду! Я знаю ее фигуру, и ее туалет, и ее красоту! И цвет ее волос. Она белокура. Мне кажется также, что у нее розовый камень на безымянном пальце левой руки.

— И… ты знаешь, кто она? — спросил я.

Он призадумался на миг и ответил очень серьезно:

— Она мне это скажет. Скажет когда-нибудь, когда воплотится вполне. Нужно ждать. Нужно… не знаю, быть может, этого не будет никогда. Неизвестно, что нужно этим привидениям, чтобы они воплотились вполне: особое состояние благодати, своего рода разрешение, исходящее не знаю от кого. Я даже не пытаюсь с ней заговорить, когда она здесь: она могла бы оскорбиться. Она должна первая заговорить со мной; и ведь однажды, повторяю, я уже слышал ее смех!

— …Но как ты молод, Сарти, каким ты остался молодым!

Я не сводил глаз с его каштановых волос, с его лица без морщин.

— Это естественно: ведь время для меня остановилось.

— Прощай, прощай, Сарти!

— Прощай! — ответил он равнодушно.


Пьер МилльДУХ БАЙРОНА

— В 1912 году, — рассказывал мне мой почтенный друг, профессор Джон Коксуэн, чьи замечательные исследования психических явлений общеизвестны, — только и было разговоров о «сообщениях», которые получал один медиум, миссис Маргарет Эллен из Эдинбурга, от бесплотного духа поэта Байрона. Сообщения эти носили весьма разительный и, надо признаться, редкий в подобных случаях характер подлинности. Дух Байрона не только диктовал замечательные стихи, не только изъяснялся непосредственно устами медиума вместо того, чтобы пользоваться столиком или автоматическими письменами, причем говорил голосом мужским, решительным, совершенно непохожим на обычный голос миссис Эллен, и придавал английской речи произношение, характерное для начала XIX столетия и весьма отличное от нашего выговора, но указал также место, где хранятся неопубликованные еще письма и даже стихотворения знаменитого автора «Чайльд Гарольда». Лондонское общество «Society for Psychical Researches»[24] сочло этот факт настолько интересным, что предложило мне отправиться в Эдинбург контролировать сеансы и протоколировать их.

Однако общество так и не опубликовало в своих «Proceedings»[25] моего доклада ввиду странного и, могу без преувеличения сказать, неприличного тона, который приобрели сообщения вскоре после моего прибытия. Миссис Эллен невозможно заподозрить в шарлатанстве. Это женщина безупречного поведения, лет приблизительно тридцати пяти, вдова, незапятнанной репутации, никогда не проявлявшая в своих речах никакой склонности к легкомыслию. Замечу еще, что она располагает довольно значительным состоянием, в сеансах принимала участие бесплатно и что ее исключительный дар был открыт мистером Арчибальдом Мак-Брэдом, настоятелем пресвитерианской церкви, которую она регулярно посещала, обнаруживая искреннее и в то же время просвещенное благочестие. Мистер Мак-Брэд был усердным участником сеансов. Он был весьма умилен религиозными чувствами, которые выказал Джордж Гордон, лорд Байрон. Этот великий поэт заявляет, что раскаивается в ошибках своего земного существования и непристойности своих любовных похождений, о которых он, впрочем, упоминал в чрезвычайно сдержанных выражениях, почти не стараясь привести в свое оправдание то обстоятельство, что «этим он преимущественно занимался в Италии». Он не скрывал, что эти заблуждения еще не дали ему возможности достигнуть высокого ранга в иерархии духов и что, например, этот болван Джон Рёскин