Он уводит конницу по кровавым следам Юдина: близко Упырь, комиссар, как пес, нюхом его чует. Церквушка сгоревшая на окраине.
Чем ему попы так насолили?
На востоке Колчак, он-то попов любит, он, гад, на Самару, к Волге рвется.
Вот он величина, враг с большой буквы. А что Юдин? Мелочь на карте боевых действий. С точки зрения истории — плевок. Но для Остенберга, бывшего следователя одесской уголовки, Юдин — враг номер один, дело чести.
Куда он уходит, этот Упырь? На запад ему уходить, коли ум есть, в Румынию. Нет, он на юг идет. В Харькове наши, он, безумец, к смерти своей несется.
Нет логики. Как и с церквями, и со зверством этим.
В глаза ему посмотреть бы. В душу ведь не заглянешь, душу церковники выдумали, а вот в глаза и в кишки — можно. Туда Остенберг смотреть хочет.
И догоняет он Юдина, догоняет падлу. На самой границе, недалеко от эссеровского Волчанска.
Внезапно, аж сам удивляется.
Пущай на стороне атамана ад. На стороне Интернационала пулеметы. С тачанок Остенберг стреляет, как махновцы учили. А пулеметы — это вам не девок рубить. Дохнут юдинцы, и кровушка у них людская, и мозги, что из черепов выплывают, обычные.
А вот и сам враг — на черном коне, за спинами дружков гарцует. Лица не разглядеть, далеко.
Нехай пуля разглядит.
Остенберг стреляет. Попадает. Стреляет. В цель. И третий раз туда.
Но Упырь в седле, у комбрига тик начался от злости. А тут дым — откуда столько дыма? Врага не различить за дымовой завесой.
Да что горит-то, мать его растак?
Вслепую рискует Остенберг, но Юдина след простыл.
Скрылся, подонок!
— Да не переживайте вы, Аркадий Моисеевич! Мы две дюжины его брата уложили, сам он ранен. Далеко не ускачет.
Верно говорит ординарец Третьяк.
Пятеро юдинцев с такими ранениями-то. К утру догоним.
А на третий день погони комдив кричит Степке Полищуку:
— И ты туда же, бестолочь? Слухи распускать, негожие для красноармейца? Ты, позорник, мне еще про судный день расскажи, я тебе устрою судный день.
Степка парень хороший, в нем прошлое говорит, он в прошлом в духовной семинарии учился. У всех прошлое есть, не так просто выбросить хлам этот и устремиться налегке в рассветное завтра.
— Я что, — краснеет Степка. — Но ведь правда же. Юдин, он за кого? Он не за тех, не за этих. Не за деньги он. Он за сатану своего! Я не к тому, что есть сатана какой-то, но для Юдина он есть, иначе зачем же такое творить… Вот я и веду, что сатана Юдина хранит, иначе как же он, три пули же вы в него, я сам видел.
— Видел он! — шикает Остенберг. — Я тоже много чего видел. В Одессе видел, при царизме. Взяли мы по наводке шайку, они в доме литераторов собирались, типа поэты-мистики, бледные руки, луна, фонари, Анна Ахматова. У них, поэтов, подвальчик был, а в том подвальчике гробы, ага. Они гробы на кладбище выкапывали, с покойников одежду снимали, наряжались в нее. Я им: что да как? А они, мол, дьяволу служим. И что, спас их дьявол от каторги, как думаешь? Не спас. И Юдина не спасет. А ты бы вот лучше прокламацию прочитал, чем лясы точить.
К вечеру того же дня увидали красноармейцы дом. Он стоял в стороне от дороги, посреди поля, одинешенек. А по пути к нему загнанный черный конь обнаружился.
Берет Остенберг ординарца Третьяка и еще двоих — и к дому. Пальцы на шашке пляшут. Чует, чует зверя.
Странный дом вырос посреди поля, кособокий, недобрый. А старуха встречает их самая обычная.
— Добрый день, мать. Мы — представители единственной легитимной власти, власти большевиков, Красная Конница имени товарища Буденного. Про Ленина чулы?
— Не чула.
Старуха-то не совсем старуха, ей лет пятьдесят, но лицом суха и морщиниста, волосами седа, глазами холодна.
— Так мы вам газеты дадим, почитаете, — Остенберг кивает подчиненным, чтобы дом обошли.
— Я, мил человек, неученая, читать не могу.
— Что ж, вы здесь одна живете, или как?
— Одна.
— А что же, мать, там за лошадка дохлая валяется?
— А это сына моего, — не смущается женщина. — Ко мне в гости сын прискакал.
— И кто же ваш сын, позвольте спросить?
— Так вы его знаете. Васька Юдин. Вы же, небось, мил человек, его и подстрелили.
Выхватывает комбриг наган, сердце стучит сильно, и сила по рукам разливается.
— Где он?
Не боится нагана женщина.
— В сарае.
— Сколько с ним?
— Один он. Друзья его принесли, а сами дальше поскакали. Часа два назад, вы их еще догоните.
«Так вот оно, что, — думает Остенберг, рысцой двигаясь к сараю. — Была-таки логика в маршруте Упыря. Он домой от нас шел, матушку повидать».
Комбриг замирает у сарая, дает немые команды Третьяку. Ординарец вышибает двери ногой и отскакивает от прохода. Ждут красноармейцы, слушают тишину над полем, тишину под большим темнеющим небом.
— Ты здесь, Юдин? Отвечай!
— Не ответит он вам, — смиренно говорит хозяйка странного дома. — Его уже мертвым принесли.
Остенберг недоверчиво хмурится. Заглядывает в сарай. На полу, среди сухих пучков травы лежит тело его врага.
Комбриг входит, не опуская пистолет.
Атаман лежит на спине, одетый в красные шаровары с лампасами и ботфорты. Рубаха расстегнута, глаза открыты. В груди три пулевых ранения. Чуток не хватило пулям, чтобы в сердце попасть.
Комбриг прячет наган.
«Вот ты, значить, какой, Упырь», — думает он. Облегчение и радость смешиваются с досадой. Слишком спокойный конец для человека, столько жизней сгубившего. В родительском доме, рядом с матерью…
Юдин не стар — лет тридцать от силы. Черная борода клином торчит в потолок. Щеки впавшие, волосы, как у монаха длинные, и само лицо, как у монаха, как на черных, засиженных мухами иконах.
— Здоровый, гад, — подает голос Третьяк. — С такими дырками три дня от нас ходил!
Но Остенберга больше интересует другое.
Он опускается на одно колено, смотрит в глаза мертвеца. Там тьма, там нет и никогда не было души. Разные глаза видел комбриг Остенберг, но чтоб голова у него закружилась от бездны в глазах — такого не случалось.
— Не будет у тебя спокойной смерти, атаман, — сквозь зубы клянется Остенберг.
Он вытаскивает из ножен саблю.
— Постойте! — кидается в ноги женщина.
— Да знаешь ли ты, старая, кого родила? Знаешь ли, что творил твой сын? Как он людей мучил: женщин, детей? Какая кличка у него была: Упырь? Ты, сука, знаешь?
— Знаю, пан, — восклицает женщина, потеряв, наконец, контроль. — Все знаю, но и вы знайте, что я мать. Пусть упыриная, но мать! Дайте мне попрощаться с ним. Он шел ко мне, я его много лет не бачила, дайте попрощаться! А потом делайте что надо, он заслужил.
Остенберг отталкивает женщину, плюет, но саблю прячет и выходит на улицу. Красноармейцы — за ним.
— Что задумали, командир?
— Задумал власть советскую укреплять и авторитет Красной Армии поднимать. Голову Упыря по селам повезем. Пусть видят люди, кто их спас. Чтоб другим кровососам неповадно было.
— А дальше что? Станем догонять оставшихся юдинцев?
— Пущай бегают. Мне бегать надоело. На днепровскую линию пойдем, там бои, там австрияки.
Красноармейцам нравится его решение.
— Сегодня и выпить можно, — разрешает Остенберг вдогонку и поворачивается к сараю: — Попрощалась?
Лицо старого комбрига вытягивается от удивления. Он врывается в сарай сломя голову, к телу атамана, к нагнувшейся над ним женщине.
Мозг его не в силах расчленить то, что он видит.
Мать Юдина абсолютно голая, она запрокинула голову к потолку, губы ее бормочут что-то на незнамом языке, а зрачки закатились под веки, и страшна она, как черт. А мертвый сын лежит головой на ее коленях, и она придерживает руками свою длинную отвисшую грудь. Она сует морщинистый сосок в мертвый рот сына, будто кормит его, и, вот дела, белое молоко течет из соска, по синим губам, по бороде.
Картина эта настолько дикая, что Остенберг прерывает ее, не раздумывая. Он выхватывает наган, приставляет его к виску сумасшедшей ведьмы и стреляет в упор. Женщина падает, молоко продолжает течь по старому телу.
— Ну и ну, — шепчет Третьяк.
Остенберг же молча отсекает Юдину голову, как и планировал.
Так устроены человеческие глаза, что одну и ту же вещь можно увидеть страшной ночью и смешной днем. Вот и случай с мамой Упыря, заставивший похолодеть опытного бойца Остенберга, на следующий день выглядел забавным эксцессом, казусом, почти анекдотом. Его и пересказывали, как анекдот: мол, до чего жуток был атаман, а помер с мамкиной титькой во рту. К анекдоту прилагалось доказательство.
— Советская власть не пощадит бандитов, пьющих кровь из простого народа! — вещал комбриг с тачанки. Он специально повел конницу через села, где зверствовал Юдин. Около командира стоял Третьяк, он держал за смоляные волосы зловещий трофей. Отсеченная голова Упыря пялилась на крестьян незакрытыми стеклянными глазами, как Медуза Горгона.
И людям было радостно и малодушно страшно.
— Голодные глаза, — гутарили некоторые. — Крови еще хочет!
— Выбросил бы ее командир, — вполголоса говорил бывший семинарист Степка. — Не по-русски это. Варварство.
— Да что ж за люди вы такие! — серчал Остенберг. — Собаке — собачья смерть, не знаете что ли? Я б ее, башку эту, камандарму Буденному послал бы, если б можно было.
— На кой гусь Буденному такое счастье? — за глаза спрашивали бойцы, но спорить с суровым комбригом не смели.
А ночью случилось странное: кони вести себя беспокойно стали, голосили, ушами пряли. Все проснулись, шашки обнажили. Все, кроме молодого красноармейца Чичканова. Его у обоза обнаружили, глотка порвана, лицо — аки дьявола встретил.
— Волк? Бешеная собака?
— Как допустили, ироды! Кто дежурил, блядины дети?
— Выбросили бы вы башку, начальник.
— Отставить! Кто дежурил, я спрашиваю?
Шла война, реяли флаги над страной, и что-то рождалось, что-то большое и ослепительное. Что-то такое, о чем не ведал ни Буденный, ни Махно, ни Петлюра, ни Скоропадский, ни адмирал Колчак — куда уж комбригу Остенбергу, бывшему следователю одесского угрозыска.