DARKER: Рассказы (2011-2015) — страница 116 из 338

Была при бригаде сестра милосердия — Варя, красивая девчонка, в нее все влюблены были, а она неприступная, ишь ты. Казачка, сунешься — она взглядом, как хлыстом. Сильная девчонка. А умерла страшно. Голова почти отделена от шеи — так ее нашли.

— Не серчайте, командир, но наших уже трое слегло. Глотки рваные — это что, волк за нами увязался? Волк по Руси идет за нашей бригадой, или что? Каждую ночь — жуть, а если не у нас, то в ближайшем селе. Вчера мы где стояли? В Александровке? Так там бабу загрызли, пока мы стояли…

— Ты за что говоришь, Степка?

— За мертвяка…

— А я говорю за мировую революцию. И если она из тебя эту дурь не выбьет, я сам выбью!

Остенберг злился на недалекого Степку, но задумывался. Задумываться надо было. Кто-то губит бойцов, кто-то ночами в лагерь заходит, как в галантерею, и цель у него одна: запугать, разбудить в солдатах нового мира их темное вчера, их неразумное прошлое.

Приказал Остенберг усилить караул и сам в караул встал. Сам встал, сам нашел Степку. Голова вывернута у паренька, в глазах ужас. А горлянки, считай, нет, и столько юшки, столько юшки…

Комбриг всех поднял, каждый аршин обыскал вокруг лагеря. На предмет крови всех проверил: не испачкаться убийца не мог. Чисто, туды его в дышло!

— Степка, Степка, что же ты, дурачок…

И так, чтоб никто не знал, выбросил комбриг голову Упыря, пинком в канаву послал. Потом стыдно было: что ж он, большевик, до такого опускается.

А на следующий день увидел он голову в руках Третьяка.

— Ты где ее взял? — оторопел Остенберг.

— Как, где? Из мешка достал, как обычно.

Голова глядела на комбрига и будто ухмылялась. Грязная она стала, липкая. Да тьмы в мертвых глазах не поубавилось.

— Что за…

Люди из бригады дезертировать начали. Комбриг ловил — расстреливал. Вскоре пришло Остенбергу письмо от командования: «За Юдина, конечно, спасибо, но хватит вам шпану гонять, идите на Киевщину, там атаман Струк бесчинствует, еврейские погромы там, и ваш брат на каждом суку».

Путь к Киеву привел красноармейцев в уездный городок, где красный флаг реял на вокзале, и отражали весеннее солнце купола красивой церкви.

Ставка располагалась в бывшем панском фольварке, неприступном и грозном на вид. Начштаба радушно встретил Остенберга, расположил гостей по совести. Посидели допоздна. Штабист пил водку, комбриг тоже, пополам со сладким чаем. Говорили за продразверстку, за крестьянские восстания и нелепые рокировки украинских националистов. Зашел разговор и за Юдина.

— Вы бы, Аркадий Моисеевич, головой не бравировали. Оно не столько уважение вызывает, сколько суеверный страх. Люди-то что? Им интернационал, Маркса, электрификацию всей страны. Они кушают — не могут не кушать. Но лишь молния бьет — я не образно говорю, я буквально сейчас выражаюсь — молния вот бьет в дом, а они на колени — и молиться. И у них в этот миг нет Маркса. И одно дело, кабы это христианство их, царского образца, знаете, вензельки, яйца Фаберже. Нет, Аркадий Моисеевич. Это мрак, это чудовищный языческий мрак. У нас здесь Колчак, а у них там ведьмы, лешие, заговоры на смерть. Страшная тупость, чудовищная. Кто нам Юдин? Классовый враг? Бандит? Помеха на пути к социализму? А им он сын ведьмы, что мертвецов оживлять умела, исчадья их ада. Мол, Юдин церкви уничтожал, потому как договор у него такой был с Люци́фером, а сам он, понимаете, в церковь войти не мог. Физически. Вы слышите меня, то есть, их, эту мразь крепостную, вы слышите, Аркадий Моисеевич? Вот с таким материалом нам предстоит работать, вот из такого говна лепить. Ну, выпьем же.

Не спится ночью комбригу на мягкой панской кровати, все думает он, как воедино увязать смерти сослуживцев и возвращение головы. Увязать-то можно, а как дальше жить с узлом этим, как в завтра выходить?

Пока думает он, двери спальни отворяются бесшумно, и входит кто-то высокий до потолка.

И так захотелось Остенбергу оказаться сейчас на передовой, мчаться с кавалерией на верном коне, плевать свинцом в австрийцев, рубить, рубить их в честном сабельном бою, все что угодно, только не эта тень на пороге, беззвучно приближающаяся.

Комбриг дергается, и тень набрасывается на него, будто кто-то накинул одеяло. Руки сильные, как сталь, сжимают его плечи. Железные колени припечатывают к кровати. Он пробует высвободиться, тычет в противника, но противника нет. Он есть, и его нет, и старый комбриг не знает, как это все объяснить. Только пальцы комбрига проходят сквозь врага, как сквозь воздух, в то время как пальцы врага давят его, терзают плоть…

Остенберг отупевше смотрит на свои руки, по локоть погруженные в тело убийцы, в темное тело без плоти. Он смотрит в лицо врагу и видит лицо Юдина, его мертвую голову со следами тлена. Черное лицо с туннелями глаз, борода колет голую грудь комбрига. А там, в бороде вырастают кривые острые зубы, потому что Степка был прав, бедный, бедный Степка.

И в последний момент, когда зубы Юдина готовы разорвать глотку красноармейца, Остенберг поднимает вверх руки, через нематериальную плоть Упыря к его голове. И он натыкается на голову — единственный настоящий элемент в структуре этого чудовища. Он впивается в щеки мертвеца, тянется к глазам.

Юдин не издает ни единого звука, только зубы его скрипят алчно.

Остенбергу таки удается добраться до левого глаза Упыря. Он вжимает большой палец в мякоть глазного яблока и слышит тошнотворный чмокающий звук. Липкая сукровица течет по руке комбрига. Тяжелое стальное тело врага исчезает, растворяется, резко отпустив Остенберга. Остается голова, которая падает на пол, катится к стене адским колобком.

Остенберг встает и начинает одеваться. Часом позже, когда луна ярко светит над вокзалом уездного городка, стучит он в церковные ворота. Открывают не сразу, но открывают.

Маленького роста дьякон пятится от визитера, испуганно моргает глазами. Спотыкается и падает на мозаичный пол.

На негнущихся ногах входит в храм Остенберг. Его лицо перекошено злобой, глаза беспощадно сверкают. Страшен комбриг Остенберг, страшен.

— Не надо, родненький, — шепчет дьякон. — Я плохого ничего не сделал. Вас Бог выбрал, все под Богом ходим, не убивайте. Я разделяю, я…

Он запинается, и вдруг начинает петь Интернационал.

— Не убью, — чеканит Остенберг, вытаскивая из-за пояса мешок. — Я по другому поводу.

С этими словами он вытряхивает холстину, дьякон не поет, а кричит, видя, что принес в храм красноармеец.

— За что купил, за то и продаю, — говорит Остенберг, и голова вспыхивает, как серная головка, пламя ползет из ушей и глаз, длинные волосы и борода занимаются огнем. И во всем этом огненном полыхании рот мертвого атамана щелкает зубами, пытаясь укусить кого-нибудь напоследок, но замирает, обугленный.

Дьякон долго смотрит на сгоревшую голову, а когда поднимает осоловевший взор, обнаруживает, что красноармеец ушел из церкви.

****

Рано на рассвете покинула конница уездный городок с переливающимися на солнце куполами церкви.

Мимо сел, мимо весны шли они, шли, оставляя позади само прошлое, устремленные, одухотворенные. Ими писали историю новые боги, но, значит, и они писали, и они были богами!

А впереди их ждал изумительный, переливающийся гранями мир, такой невероятный, что дышать было сложно, а петь легко. Там шли грандиозные стройки, росли огромные цветы, там люди становились святыми, падая в чернозем, и взлетали ввысь серебряные точки, и дети смеялись. Там ординарца Третьяка зарубит белоказак в 21-ом, а комбрига Остенберга расстреляют как врага народа в 29-ом. Ну и что? Ведь шли, становились, взлетали…

Ведь смеялись же дети, смеялись?

Смотрит вдаль молчаливый комбриг, и Третьяк хочет спросит его, о чем он думает. Но вместо того, чтобы спросить, ординарец начинает представлять будущее советских людей, и полагает, что теперь они с командиром думают об одном.


© Максим Кабир, 2013

Алексей Провоторов«Долли»

Это непростой лес и населяют его непростые обитатели. В здешней земле лежат трупы, которые могут вставать и охотиться. Лесные создания хранят проклятья Бойни и сами являются проклятьем для других. Но что делать, если тут пропадет ребенок-сомнамбула? Конечно же, просить о помощи особого человека.

DARKER. № 5 май 2013

Засов вроде был крепкий, железный, но доверия не вызывал. На пальцах осталась липкая холодная влага и немного ржавчины. Долли вытерла руки о штаны, не переставая морщиться, осмотрела дверь еще раз. Плотно подогнанные доски, облупившаяся зеленая краска, косая зарубка как раз на высоте лица. Может, выдержит.

Она хотела еще раз потрогать засов, проверить, настоящий ли он, но тратить время не стала. Ничего это не изменит. Нужно было оставаться здесь, бежать куда-то дальше становилось тяжело, она давно устала.

Даньи заговорил что-то во сне, застонал, и Долли зажала ему рот. Еще чего не хватало, во сне разговаривать. Она и так успела услышать начало фразы, и волосы на затылке, казалось, зашевелились.

Волосы.

Долли посмотрела на свои руки, в который раз, словно не веря, потом помотала головой. Даньи будто бы успокоился, затих, и она его оставила. Заметалась по комнате, сдернула какой-то ковер со стены, накрыла им беспокойно спящего мальчика, бросила охапку дров в печь, открыла заслонку, в два удара добыла искру. Дрова гореть не хотели, но она заставила. Потом уже зажгла лампу. Подумала, что могла бы просто плеснуть масла в печь, а не тратить силы, но теперь уже было без разницы.

Ветер выл за стеной, как пес, потерявший след, совал голову в трубу, звал Долли по имени. Ее и Даньи. Она знала, что это только кажется, но все равно нервничала. Руки, сами ладони, покалывало.

Окошка было два, хорошо, что маленьких. Долли осмотрела оба, задернула одно, а второе, над лежанкой, оставила так. Некоторые на ее месте предпочли бы закрыть и его, но ей не нравилось, когда она не видела ничего снаружи.