— Брауэр!
— Чего изволите, господин мировой судья?
— Закрыли бы вы ставни. Поверьте мне, этот ливень может закончиться громом.
Хозяин пивной тотчас вышел и закрыл ставни; старик судья уселся в свой угол и испустил вздох:
— Знаете ли вы, что случилось, бургомистр? — спросил он печально.
— Нет. И что же случилось, дружище Кристофель?
Прежде чем ответить, господин Ульметт внимательным взглядом обвел зал.
— Мы здесь одни, друзья мои, — сказал он, — и я могу вам это сказать: около трех часов пополудни бедняжку Гредель Дик нашли под затвором мельничного шлюза в Хольдерлохе.
— Под затвором шлюза в Хольдерлохе! — воскликнули присутствующие.
— Да… с веревкой на шее…
Чтобы понять, насколько должны были нас поразить эти слова, надо знать, что Гредель Дик была одной из самых красивых девушек Старого Бризака — высокая брюнетка, голубоглазая, розовощекая, единственная дочь старого анабаптиста[315] Петруса Дика, державшего аренду на многочисленное недвижимое имущество в Шлосгартене. С некоторых пор она стала грустной и серьезной — она, чей смех раньше слышался утром на мостках для стирки белья и вечером у фонтана, в кругу подруг. Видели, как она плачет, и причиной ее печали считали настойчивые ухаживания Саферия Мютца, сына почтмейстера, здоровенного детины, сильного, с орлиным носом и темными кудрями, который ходил за ней как тень, а по воскресеньям не выпускал ее руки во время танцев.
Поговаривали даже об их свадьбе, но папаша Мютц, его жена, его зять Карл Бремер и дочь Софейель воспротивились этому союзу под предлогом того, что язычница не может войти в их семью.
Гредель пропала три дня назад. Никто не знал, что с ней стало. И вот теперь можно себе представить тысячи догадок, пришедших нам на ум, когда мы узнали, что она мертва. Никто не вспоминал больше разговор Теодора Блица и инженера Ротана о невидимых сущностях; все глаза вопросительно смотрели на господина Кристофеля Ульметта, который склонил свою большую лысую голову, свел густые седые брови и не спеша набивал трубку с задумчивым видом.
— А Мютц… Саферий Мютц, — спросил бургомистр, — что с ним стало?
Щеки старика слегка порозовели; поразмыслив несколько мгновений, он ответил:
— Саферий Мютц… Он ударился в бега!
— В бега! — вскричал коротышка Клер. — Значит, он признался?
— Я именно так и подумал, — простодушно ответил старый судья. — Просто так не убегают. Кроме того, мы нагрянули к его отцу и застали всех домочадцев в возбуждении. Эти люди казались удрученными: мать что-то бормотала, рвала на себе волосы; дочь вырядилась в лучшее платье и плясала как сумасшедшая: от них ничего невозможно было добиться. Что до отца Гредель — несчастный в невыразимом отчаянии; он не хочет порочить честь своей дочери, однако уверен, что Гредель по своей воле покинула ферму в прошлый вторник, чтобы уйти с Саферием. Это подтвердили и соседи. Наконец, жандармерия прочесывает местность; посмотрим, посмотрим!
Наступило долгое молчание; на улице шел проливной дождь.
— Это отвратительно! — воскликнул вдруг бургомистр. — Отвратительно! Подумать только, что с отцами семейств, всеми, кто растит своих детей в страхе Божьем, могут произойти подобные несчастья!
— Да, — ответил судья Ульметт, раскуривая трубку, — это именно так. Что ни говори, все происходит по велению Господню, а я считаю, что дух тьмы вмешивается в наши дела намного чаще, чем следовало бы. На одного честного человека — сколько приходится негодяев без стыда и совести? А на одно доброе дело — сколько дурных? Я спрашиваю вас, друзья мои: если бы дьявол захотел посчитать свое стадо…
Он не успел закончить, так как в ту же секунду тройная молния вспыхнула в прорезях ставен и затмила свет лампы, и почти сразу же раздался гром — сухой, раскатистый, от которого волосы на голове становятся дыбом: показалось, что земля раскололась.
В церкви святого Ландольфа как раз пробило полчаса, медленные вибрации бронзы, казалось, были в четырех шагах от нас, а издалека, из далекого далека донесся протяжный жалобный крик:
— На помощь! На помощь!
— Зовут на помощь! — пробормотал бургомистр.
— Да! — откликнулись остальные, совершенно бледные, и прислушались.
И поскольку все мы были охвачены страхом, Ротан насмешливо выпятил губу и воскликнул:
— Хе-хе-хе! Это кошка мадемуазель Родсель поет любовный романс господину Ролле, первому любовнику-тенору?
Затем, возвысив голос и подняв руку в трагическом жесте, он добавил:
— Пробило полночь на башне замка!
Этот насмешливый тон вызвал общее негодование.
— Беда тому, кто смеется над подобными вещами! — воскликнул папаша Кристофель, поднимаясь.
Он торжественным шагом направился к двери, а мы все последовали за ним, даже толстяк-хозяин, державший в руке свой хлопковый колпак и тихонько бормотавший слова молитвы, словно он вот-вот должен был предстать перед Господом. Один Ротан не двинулся с места. Я держался позади всех, вытянув шею и заглядывая через их плечо.
Стеклянная дверь чуть приоткрывалась, дрожа, когда вновь сверкнула молния. Улица с ее вымытыми дождем белыми мостовыми, бурлящими канавками, тысячами окон, облупившимися островерхими крышами, вывесками резко проявилась в ночи, потом отступила и исчезла во мраке.
Этого мгновения хватило, чтобы разглядеть в белом свете молнии колокольню церкви святого Ландольфа и ее многочисленные задрапированные статуи, нижнюю часть колоколов, прикрепленных к черным балкам, их языки и веревки, спускающиеся в неф[316], а наверху — гнездо аистов, полуразрушенное бурей, высунутые клювики птенцов, растерянную мать с распахнутыми крыльями и старого аиста, что кружил вокруг искрящегося шпиля — выпятив грудь, согнув шею, отбросив назад длинные ноги, словно бросая вызов зигзагам молнии.
Это было странное видение, настоящая китайская картина: хрупкая, изящная, легкая, нечто странное и ужасное на черном фоне туч с золотистыми прожилками.
Разинув рот, мы стояли на пороге пивной и спрашивали друг друга:
— Что мы услышали, господин Ульметт?..
— Что вы видите, господин Клер?
В этот момент над нами раздалось заунывное мяуканье, и целое полчище кошек принялось скакать по водосточным желобам. В то же время в зале раздался взрыв хохота.
— Ну-ну! — кричал инженер. — Слышите их? Разве я был неправ?
— Ничего, — пробормотал старик судья, — благодарение небу, ничего страшного. Давайте вернемся, дождь снова начинается, — и, направляясь к своему месту, сказал: — Стоит ли удивляться, господин Ротан, что такой старик, как я, вообразит невесть что, когда неба не отличишь от земли, а любовь сочетается с ненавистью, чтобы продемонстрировать нам преступления, до сего дня неведомые в нашем краю? Стоит ли удивляться?
Мы все вновь уселись на свои места, досадуя на инженера, который единственный остался спокоен и видел, как дрожали мы; мы отвернулись от него, глоток за глотком молча осушая свои пивные кружки; он же, облокотившись о раму, насвистывал сквозь зубы какой-то военный марш и отстукивал ритм пальцами по стеклу, не удостаивая своим вниманием наше дурное настроение.
Это продолжалось несколько минут, пока Теодор Блиц не заметил со смехом:
— Господин Ротан торжествует! Он не верит в невидимых духов; его ничто не смущает; он еще очень и очень бодр! Что же еще нужно, чтобы убедить нас в невежестве и безумии?
— Хе! — возразил Ротан, — я бы не осмелился сказать это; но вы так хорошо всему даете определение, господин органист, что нет способа вас разубедить, особенно в том, что касается лично вас; но для моих старых друзей Шульца, Ульметта, Клера и других это не так, совершенно не так; каждому случается увидеть плохой сон — лишь бы это не вошло в привычку.
Вместо того, чтобы ответить на этот прямой выпад, Блиц, склонив голову, казалось, прислушивался к чему-то за окном.
— Тсс! — произнес он, глядя на нас, — тише!
Он поднял палец, и выражение его лица было столь поразительным, что мы все, в необъяснимом страхе, прислушались.
В тот же миг раздалось тяжелое хлюпанье по переполненному ручью, чья-то рука зашарила в поисках дверной ручки, и капельмейстер сказал нам дрожащим голосом:
— Оставайтесь спокойными… слушайте и смотрите!.. Да поможет нам Господь!
Дверь отворилась, и появился Саферий Мютц. Проживи я тысячу лет, лицо этого человека никогда не изгладится из моей памяти. Вот он… я вижу его… Он идет, спотыкаясь… очень бледный… Волосы падают на щеки… Взгляд мрачный и остекленевший… Рабочая блуза, прилипшая к телу… Толстая палка в руках. Он смотрит на нас и не видит, словно во сне. Грязь тянется за ним ручьем… Он останавливается, кашляет и говорит тихо, словно сам себе:
— Вот я! Пусть меня арестуют… пусть перережут горло… Так будет лучше…
Затем, очнувшись и оглядев нас, одного за другим, с выражением ужаса:
— Я говорил! Что я сказал? Ах! Бургомистр… Судья Ульметт!
Он отпрыгнул, чтобы убежать, но перед лицом ночи какое-то движение ужаса отбросило его назад в зал.
Теодор Блиц встал; предупредив нас глубоким взглядом, он подошел к Мютцу и с видом посвященного тихо спросил, указывая на темную улицу:
— Он там?
— Да! — ответил убийца таким же таинственным голосом.
— Он идет за тобой?
— От самого Фишбаха.
— Сзади?
— Да, сзади.
— Так, именно так, — сказал капельмейстер, снова бросая на нас взгляд, — это всегда так! Ну, оставайся здесь, Саферий, присядь там, у камина.
— Брауэр, ступайте за жандармами!
Услышав слово «жандармы», несчастный ужасно побледнел и вновь попытался убежать, но тот же ужас оттолкнул его и, опустившись на углу стола и обхватив голову руками, он произнес:
— О! Если бы я знал… если бы я знал!
Мы были ни живы, ни мертвы. Хозяин вышел. В зале не слышно было даже дыхания: старик судья отложил свою трубку, бургомистр смотрел на меня с удрученным видом, Ротан больше не свистел. Теодор Блиц, сидевший на краю скамьи скрестив ноги, смотрел на дождь, что расчерчивал темноту.