Давай поедем к нашим мёртвым (сборник) — страница 5 из 10

Она приходила к Рудику прошлой ночью. С проплешинами на боку, с вечной ухмылкой хищника, скошенной вправо. Лисы любят смеяться. Пришла, принесла с собой зеленую бабушкину шаль, положила на край кровати и села молча. Рудик выглядывал из-за края одеяла и тихо дышал ртом. Чтобы – не слышно. Лиса о чем-то думала и качала в воздухе ссохшейся лапой.

– Вот ты, Рудольф, почему не спишь? Обещал маме…

– Я сплю, – неожиданно оправдался Рудик, хотя дал себе слово не проронить ни звука.

– Ага. Ну, спи. Только у меня к тебе дело есть, – лиса спрыгнула с кровати и развернула зеленую шаль. – Во-первых, вот твои карандаши. Старик очень извинялся, что ел их без спросу. Но в его летах нельзя без ярких цветов. Без желтого, по крайней мере. Сам понимаешь, деревом когда-то был, к солнцу тянулся. А желтый, он же – солнце…

У Рудика зачесался нос, но он терпел.

– Во-вторых, у него между досками застряло кое-что. Ты деда своего помнишь?

– Нет, – признался Рудик.

– А он тебя помнит. С фотографии улыбается, – той, что застряла. Старик ее берег для тебя, пока подрастешь. Но жизнь меняется. Того и гляди за город его увезете, потеряется всё… проснешься, достань фотографию, понял?

Лиса сложила карандаши на крышку Зингера, скатала шаль и, прихрамывая, двинулась в сторону кладовки. Ссохшаяся нога смешно поцокивала когтями.

– Подожди! – позвал Рудик. – А… мамин лук? А вода в ванной? А… Колькина форточка?

Лиса обернулась и ответила:

– А это, молодой человек, – вопрос к строителям вашего дома, которые кое-где недоложили кирпичей. Хрущевки. Социальная программа поддержки рабочего класса. На кухнях даже есть не предполагалось… Ээ-эээх! – Лиса махнула лапой в отчаянье и зашагала дальше.

– Про фотографию не забудь, слышишь? Мы обещали.

На утро Рудик встал с непривычным ощущением заботы. Он нашарил ногами тапочки, открыл дверь кладовой и, вмявшись в пух подушек и драп пальто, прощупал старый полированный шкаф.

Между досками торчал кончик фотографии. Рудик потянул его осторожно, взявшись двумя пальцами, и извлек заскорузлый черно-белый снимок.

…Молодой мужчина лукаво смотрел исподлобья и трогал левой рукой подбородок. На обороте выцветала надпись: «Нам минуты казались часами». За завтраком мама долго плакала, а потом сказала, что это – «твой дед». Пропавший без вести зимою 1944 года. За месяц до того, как его должны были демобилизовать к семье.

На окне в горшках удваивались фиалки, рога восстановили на стене, и черно-бурая умная лиса иногда приходила к Рудику в темноте ночи: болтать ногами и смотреть, как трескается форточка – дорожкой. Поперек.

Старожилы

Что это был именно понедельник, он помнил отчетливо. В подвал с утра завезли настольные глобусы неба и деревянные парусники на подставке. Зайдя купить сундук (присматривал уже в течение месяца), – дубовый, с навесным замочком и мягким бархатным зевом, где можно хранить игральные карты, деньги и маленькие мужские секреты, – зайдя туда, он вдруг замер прямо перед кассой и передумал.

…Аня позвонила совсем рано и быстро, стесняясь возможных вопросов, сказала, что не приедет. Вообще не приедет: ни сегодня в два, ни завтра, никогда после. Он не стал потерянно дышать в трубку, а просто, представляя себе анонимного оператора очередного социологического опроса, согласился: «Хорошо», – и нажал на кнопку сброса. Экран мобильного погас ровно через минуту. Рука без перчатки онемела от мартовского холодного ветра, и проходившая мимо женщина понимающе отдернула в сторону свою принюхивавшуюся к его брючине собаку.

Здесь в магазине тепло и душно пахло безликими, еще ничьими вещами. И сундук тоже как будто пах. Может быть, именно это и остановило его – Рената Игоревича Рейнке.

– Ну, что вы, берете? – Кассирша выглядела странно свойски и в то же время случайно. Точно зашла только на минуту – выбить Ренату чек, – а потом снова отправится, ну, например, вытачивать наличники для летнего домика, построенного в расчете на скорых внуков. Ренат Игоревич не расслышал ее вопроса, но, как-то угадав ситуацию, молча поставил сундук на прилавок и, сунув руки в карманы пальто, вышел через магнитные ворота на улицу.

Женщины еще не сняли шапок и сапог; похожие друг на друга, заставляли мучительно сожалеть о затяжной зиме и ухаживать за собой только в помещении. А помещений на ум приходило немного: институт, куда проще всего было податься и там дотянуть до вечера, чтобы часам к девяти заехать за Светой, накормить ее в каком-нибудь не очень дорогом ресторане (Ренат Игоревич достал портмоне и пересчитал наличность) и потом трахнуть в ее этом Беляево. Но из Беляево утром фиг с два доедешь до центра, а редколлегию проводить, когда тебя уже извели в пробках, да к тому же эффект душа бесследно исчез под дубленкой, – сами проведите ее, если сможете.

Да еще она звонить с восхищениями начнет, как обычно. Нет. Света решительно отпадала.

Но в институт к Юре все-таки тянуло. Юра Билинкис был человек испытанный, за годы совместного студенчества проверенный, – с ним, по крайней мере, не нужно было корежить из себя мальчика, а – просто выпить и поговорить о литературе.

Дело в том, что Ренат Игоревич был беллетристом. Это слово нравилось ему гораздо больше необязательного «писатель». Юру он мог бы спокойно назвать «писателем». А себя – никогда. Филология и попутное художественное сочинительство в представлениях Рената Игоревича отлично уживались в «писателе». Но беллетриста – того настоящего, что между массовой и заумной дребеденью, – они элементарно оскорбляли.

Однажды Юра пригласил Рената Игоревича на свой семинар – выступить перед студентами. Точнее, студентками. В вузе, где подвизался Юра Билинкис, оседали в основном выпускницы гуманитарных школ. В подавляющем большинстве – провинциалки с крепкими нервами, голенями и отчаянным желанием прописки в столице. Ренат Игоревич безошибочно угадывал таких, еще со времен собственного высшего образования. По блеску в глазах, загоравшемуся при словах «моя бабушка, коренная москвичка» или «родись я не в Москве, а в каком-нибудь Семижопинске…»; и, разумеется, – по недюжинной модности. Моднявости, как говорили они в молодости. То, во что столичные облачались на праздники, эти носили и занашивали ежедневно.

Подцепить там, в аудитории, хотя бы одну, хотя бы даже такую несмышленую провинциалочку было маловероятно. Спросят о творчестве, похлопают, высидев полчаса чтений, а потом разбегутся, даже не уточнив имени автора. Он их знал. Он их чувствовал каждой клеточкой своего мозга и не обижался, разыгрывая из себя бесстрастного человека среднего возраста. Возможно, даже – семьянина. Возможно, даже – примерного.

Правда же крылась в том, что Ренат Игоревич был человеком весьма средних лет, готовым переступить пятый десяток; разведшимся дважды со своими ровесницами, когда те были еще лет на двадцать его, теперешнего, моложе, и сошедшимся с девушкой своего старшего сына.

Той самой, что в понедельник утром, в марте, позвонила и отказалась возвращаться.

Сама.

Он бы, как он теперь думал, не оставил ее никогда.


Ренат Игоревич проголосовал по дороге к автобусной остановке, поймал побитую Оду и, назвав адрес Юриного института, двинулся в Город.

Аня не собиралась уходить. Уж точно – не из-за его поведения. Потому что они в самом начале, стоило ей только заметить обширность и изменчивость его, Ренатовых, интересов, договорились о «некоторых свободах». Так что, в принципе, и ей многое не воспрещалось. Зато многое и вменялось в обязанность: читать и поправлять его рукописи, возить их по издательствам и редакциям, терпеть сальные шутки его великовозрастных сослуживцев и все время «быть раскрепощенной».

Ренат Игоревич жил ощущением собственного физического и морального мессианства в области женских страхов и надежд. Не радовал, не разочаровывал, но постоянно удивлял, научившись из всякого страха и надежды извлекать собственную выгоду удовольствий.


Машина затормозила неожиданно быстро, и нахлынувшие откуда-то из-за спины звуки площадей и переулков вернули Рената в настоящее. Расплатившись с водителем, он вышел на один из центральных проспектов Города и огляделся. Подлинного цвета неба было не угадать: потихоньку включали подсветку зданий и ложным днем покрыли все на сотни километров вокруг. К заново отштукатуренной громаде института стекались стайками вечерники: кто с пивом, кто – со стопкой книг, не влезших в сумку, кто – просто так. С идеями о мировом переустройстве.

Пили пиво и смотрели с институтского холма на Красную площадь, на государственные дома. Ренат Игоревич, когда был маленький, верил, что президент живет прямо в кремлевских курантах. И лет до семи непременно об этом спрашивал у папы-инженера, бравшего его гулять по историческим местам Москвы. Ренату Игоревичу страшно нравилось смешить папу, и он даже был готов делать вид, что и вправду шутит.

Студенты пили пиво с ленцой, но чистоплотно: никто под себя не плевал тут же и не бил бутылки, а аккуратно ставил рядом с ногой, в разговоре не забывая косить на них глазом, мол, тут ли. Чтобы при уходе забрать. Были там и девушки. У всех, как на подбор, в зубах цигарки и брюки по линии крестца. Фигуры все больше странные, коротконогие и приземистые. Смеялись девушки громко и вызывающе, ребята при них слегка тушевались и, кажется, не умели ни пить, ни курить, ни «быть» так, как умели их слабые подруги.

Но долго пялиться было не к лицу, и Ренат пошел дальше.

Охранники знали его редкие приходы и каждый раз просили предъявить документ. Он предъявлял и молча следил за процедурой переписи номера своего паспорта в какую-то замызганную клетчатую тетрадь, страницы которой были разграфлены строго по линейке. На год вперед.

Интересно, задумывался порой Ренат, а в чем практический смысл этой процедуры? Однажды, уходя от Юры, он остановился перед охранником и сказал почти цезарианскую фразу: «Я – Ренат Рейнке, и я ушел». Но охранник прореагировал как-то вяло, лишь пожал плечами. Приходы, уходы и фамилии с именами существовали различно. Совершенно различно.