Пока Колесов расправлялся с тушеной капустой, оставшейся от обеда, Тася читала письмо Александры Ивановны. Как всегда, полное оптимизма. Голодновато и холодновато, конечно, но, слава богу, все пока живы и здоровы. Митюшка обороняет Пулковские высоты, и, хотя бои там жестокие, он даже не поцарапан. Иной раз к нам заглядывает и всегда что-нибудь из продуктов приносит. То банку горохового супа, то несколько кусочков сахара, а то и сухари. Алексей Алексеевич бодр, и хотя немного ослабел, но на работу ходит каждый день, и в мороз, а морозы в этом году просто ужасные, и просит передать вам всем, что немцы разобьют лоб о твердыню Ленинграда, непременно разобьют, и произойдет это теперь уже скоро. А Александра Ивановна, как началась война, дает кровь, и ее за это подкармливают — получает целый обед, такой же, как и раненые. Вот познакомилась с Романом Петровичем, человек он очень хороший, и просит Тасюту принять его потеплее, как совсем своего… В самом конце писала, что посылает письмо Натальи Сергеевны Репнинской, которое ей передал Роман Петрович. Вам будет безусловно интересно его прочитать. Удивительная с ней история.
— А кто она, эта Репнинская? — спросил Дмитрий.
— Неужели не помнишь? Она же к нам приезжала. Бывшая княжна Репнинская. Хроменькая такая. Старая мамина подруга. — Тася вынула из конверта маленький бумажный треугольник. — А мы-то думали, что она у немцев осталась. — Развернула и громко прочла: — «Дорогие мои! Надеюсь, что письмо мое до вас дойдет. Посылаю его с верным человеком, лишь бы господь сохранил ему жизнь. Немцы захватили Детское Село, и я оказалась отрезанной от Ленинграда. Но не могла же я оставаться у немцев! Вот я и ушла из Детского Села. Пробиралась к Гатчине — там тоже были немцы, потом к Луге. Искала партизан. И ведь нашла! Они меня хорошо приняли, называют «хозяйкой». Я готовлю еду, стираю и чиню им белье. Живем дружно, база у нас отличная и вокруг немало деревень, где осталась советская власть. Подробно обо всем расскажет Роман Петрович. Надеюсь, что еще свидимся, потому что, если все будут сражаться с немцами так храбро, как наши партизаны, Гитлеру несдобровать. Верю в это всем сердцем. Мысленно не расстаюсь с вами. Наталья Репнинская».
— Вот это княжна! — воскликнул Дмитрий.
— Все как есть описала Сергеевна, — подтвердил Колесов. — Большую подмогу нам оказывает. Приняла все хозяйствование на себя. Даром что хроменькая. — И невольно, должно быть, взглянул на пустую правую брючину, аккуратно пристегнутую английскими булавками.
— А помнишь, — сказала Тася, — мы читали, что обе внучки Багратиона вышли на оборонительный рубеж Ялты. Надели форму сестер милосердия, георгиевские кресты, медали… Кажется, «Правда» о них писала.
— Так то Багратион. Ты же сама рассказывала — воинственные, боевые старухи! А у Репнинской — иная судьба.
— А неужели ты, Митя, думаешь, что я бы осталась при немцах? — вмешалась Софья Александровна. — Ну уж нет! Пока ноги меня носят… А Репнинская — молода!
Дмитрий с нежностью посмотрел на мать. Недавно ей исполнилось семьдесят, но годам она не поддавалась: ходила быстро, держалась прямо и делала вид, что ничуть не устает. Репнинская одного возраста с Александрой Ивановной. Выходит, ей около пятидесяти. Но дело не в возрасте, а в судьбе. А судьба обошлась с ней вовсе не милостиво. Коренная петербурженка, она в 1918 году потеряла мужа, умершего от сыпного тифа. Из родных остался у нее только старший брат Борис Сергеевич, тоже недавно овдовевший. Собственно, и жизнь брата висела на волоске, так как был он прокурором Судебной палаты и сразу после Октября взят был на Гороховую в ЧК. Но когда — совершенно случайно — выяснилось, что он хоть и царский прокурор, но именно тот, который не нашел состава преступления по делу Красина и еще нескольких питерских большевиков, его отпустили и даже снабдили некоей охранной грамотой, как имеющего заслуги перед революцией. Вот тогда-то брат и сестра перебрались в Одессу, где и познакомились с семьей Залесских. Знакомство перешло в дружбу. Борис Сергеевич, человек блестящего ума, — теперь Дмитрий его вспомнил: высокий, статный, со смуглым чернобородым лицом, — устроился в каком-то учреждении юрисконсультом, вторично не женился, хоть и считался завидным женихом, и скромно жил с сестрой, ведшей немудреное хозяйство. Но понадобилось ему почему-то перебраться в Херсон. Там-то его и арестовали, как царского прокурора. Бумажка, подписанная то ли Урицким, то ли самим Дзержинским, давно затерялась, а вот данных, что он в царское время прокурором был, собралось предостаточно, да Репнинский и не собирался это отрицать. Наталья Сергеевна осталась совсем одна, вернулась в Ленинград и поселилась у далекой своей родственницы в Детском Селе. Специальности не имела и кое-как сводила концы с концами, продавая оставшиеся вещи. Тяжелая, одинокая жизнь! Единственный близкий человек у нее — Александра Ивановна. Приезжала в Ленинград, проводила вечерок у Залесских. «Вот, Шурочка, — говорила она грустно, — у меня вчера едва на хлеб и картошку хватило, а в Румынии, на самой границе с Бессарабией, — имение. И верный нам до гроба человек им управляет. Еще у покойного папа́ служил. Борин ровесник. Ну не нелепо ли все это, Шурочка? У него там амбары ломятся от запасов пшеницы, масла, а я картофелины считаю! Господь один знает, для чего это имение сохранилось!» Когда же гитлеровцы захватили Детское Село, Александра Ивановна, что называется, крест поставила на своей подруге. Конечно, она не эвакуировалась. И, скорее всего, уже в Румынию перебралась, в имение. И по-человечески понять ее можно: уж больно нескладно, да что там нескладно — трагически сложилась у нее жизнь. Вот кончится война — может, и получим от нее весточку. Оттуда. Из Румынии…
И вот весточка княжны пришла. Но только из Партизанского края.
Воскресенье. Торопиться некуда. Спи сколько влезет. Но мама уже ушла на промысел, за молоком для Танюшки, и Тася встала и вот — шорк, шорк носками туфель по полу — делает свои батманы. Солнце бьет в окно, просвечивает легкий Тасин халатик, силуэтом выступает стройное, сильное тело, вот нога взлетает к плечу, еще раз, еще… А если подремать под этот ритмичный шорк да шорк и под негромкий разговор за стенкой — Любочка что-то выговаривает Виктору, — но только поплотнее стиснуть веки, чтобы не пустить солнце, — и малиновое переходит в багровое, затем в коричневое, и цыганка Аза над самым ухом постукивает в бубен — все сильнее, а солнце пробивается сквозь сжатые веки, темнота опять краснеет, и все… и какого черта так колотить в окно!
Дмитрий окончательно проснулся, протер глаза, успел увидеть, как метнулся к двери пестрый халатик, и еще раз чертыхнулся: уж, наверное, неймется нашему Степану Степановичу Драго, примчался с очередным колоссальным проектом, как укрепить бюджет хозрасчетной оперы… Но нет, не он, не его голос… За дверью кто-то восторженно восклицает: «Таська! Тасюта!» Чей же это голос, ведь совсем незнакомый?.. И едва успел натянуть на себя одеяло, как Тася ворвалась в комнату:
— Входи, входи… Знаешь, кто это? Догадайся! Да нет, ни за что не догадаешься… Это же Василек!
И высокий человек в кожаном реглане вытягивается у порога и бросает ладонь к шлему:
— Лейтенант Василий Тезавровский. Прибыл в ваше распоряжение.
И в самом деле Василек! Ну и дела, ну и чудеса…
Дмитрий соскочил с кровати и босиком, в майке и трусах, бросился навстречу летчику.
— Василек! Вот это да… Откуда? Какими судьбами?
— Здоро́во, Митя! — крепчайшее рукопожатие и голос-то какой! Солидный, командирский баритон. Мужчина!
— А ну, повернись-ка, сынку… Эк ты вымахал… Да сколько же тебе лет?
— Ты бы оделся, Митя… А ты, Василек, снимай шлем, сбрасывай роскошную кожу, — суетилась Тася. — Ну какой ты? Покажись, покажись!
— Подрос, должно быть, немного. А ты, Тасюта, не изменилась, всё такая же…
— Ну скажешь тоже… Старухой стала.
— Ну и старуха! А это кто? Твоя дочка?
Таня сидела в постельке и молча рассматривала незнакомого дядю.
— Можно ей шоколадку дать? Как ее зовут? Таня? Таня, ты хочешь шоколаду? — И в руке у Василька — толстая плитка знаменитого авиационного шоколада.
— Хотю, — решительно заявляет Танюшка.
— Да постой ты… Она еще не мылась… Митя, сколько же времени ты будешь надевать штаны! Я сейчас…
А Митя всё разглядывал Василька. Ну до чего же ладный парень! Широкоплечий, в талии — горец, глаза синие-синие, и румянец во всю щеку.
— Да как же ты попал в Пензу?
— Военная тайна. А где же Александра Ивановна? Что с Митей-младшим?
— Садись вот сюда. Я только помою Таню, и будем завтракать. Митя на фронте. Мама и папа в Ленинграде. А вот и Софья Александровна, Софья Александровна, это Василек! Вася Тезавровский…
— Здравствуйте, Вася. Тася-матушка, вы уже занимайтесь своим гостем, а Танюшку я сама помою.
— Да положи ты свой шоколад… Рассказывай подробно, что и как. Папа где?
— В Москве, в театре. А я вот здесь, ненадолго…
— Почему же не приходил?
— Так ты же не дала своего адреса.
— Значит, ты не знал, что мы в Пензе?
— До вчерашнего дня! А вчера вижу афишу: «Русалка». Танцы в постановке Анастасии Залесской. Ай да Тасюта! Ринулся на поиски. Одесситы — народ дотошный. Всё разузнал — и к вам. А помнишь, Тася, как ты меня учила брассом плавать? Как этого самого Берлагу в воду пускала! А я — собачьим стилем…
— Как ты здесь оказался? — спросил Дмитрий.
— Дело было, — ответил Василек. — Завтра отправляюсь.
— Куда же? — спросила Тася. — И почему именно завтра?
— На фронт. Пришел и наш час.
— Сколько же тебе лет, Василек? — вновь спросил Дмитрий.
Взгляд синих глаз был прям и тверд.
— Двадцать два. Более чем достаточно, Митя. Пора дать им по зубам.
«Тебе пора, а мне? — жалея себя, подумал Дмитрий. — Мне тридцать три, но мое завтра всё не наступает и, может, никогда не наступит. Как же так получилось, что синеглазый мальчишка так обогнал меня? Ведь ему только тринадцать…»