— Очень рад за тебя, — сдержанно сказал Дмитрий. — Но пойдем в комнату. Сейчас мама напоит нас чаем… — И, пропустив вперед Гиру, возвестил: — Мамочка, Тася, слышите? Людас Константинович едет на фронт.
Начались восклицания и расспросы. Людаса усадили за стол, поставили перед ним чашку чая.
— Горяченький, горяченький, — бормотал он благодушно, прихлебывая маленькими глотками чай. — Вот теперь-то и для нас, литовцев, наступит праздник. Долго ждали и всё-таки дождались!
— Но почему так внезапно? — спросила Тася.
— Ну, не так уж внезапно. Мы предполагали и надеялись с первых дней войны, что рано или поздно нас позовут. Но ведь создать целое воинское соединение, собрать тысячи литовцев, разбросанных по всей огромной стране, не столь легкое дело. На днях приезжал товарищ Снечкус и сообщил, что всё решено и согласовано. Нашей дивизией будет командовать генерал Балтушяс-Жемайтис.
— Нам будет очень не хватать вас и Брониславы Игнатьевны, — сказала Софья Александровна, подставляя Гире баночку с медом. — Вы для нас стали близкими, совсем родными…
— На всю жизнь, на всю жизнь подружились! — взволнованно сказал Гира. — Но Бронислава Игнатьевна остается пока в Пензе. Как и все наши женщины. И я прошу, очень прошу вас и Настасью Алексеевну не оставлять Броничку… Ей будет трудно одной. — Он постарался незаметно смахнуть слезинку, но лишь размазал ее по щеке.
— Об этом и говорить нечего, — сказала Тася. — Бронислава Игнатьевна — член нашей семьи.
Гира порывисто вскочил и попытался поцеловать Тасину руку. Но Тася обняла его.
А Дмитрий молчал, всё еще стараясь разобраться в обступивших его противоречивых чувствах. Конечно же, он был рад за своего друга, потому что поставил себя на его место и представил, как получает телеграмму от Фадеева и наспех прощается с семьей, со своим временным домом — Пензой и ему только чуть грустно, ибо исполняется самое большое его желание: кем угодно и куда угодно, но только бы на фронт! Так что возбужденность и торжество Людаса вполне понятны. Но почему Гира, а не он?
Дмитрий ломал в себе зависть к другу, а она всё выскальзывала и убегала за ковер, как хитроватый, но трусливый борец. И раньше чем он ее не припечатал на обе лопатки, Дмитрий предпочитал молчать. Было и другое чувство — его можно не стесняться! — чувство неизбежного, расставания с очень близким человеком. Жизнь Дмитрию в Пензе очень скрасила дружба с товарищами по цеху — литовскими писателями. Прошло меньше полугода после первой встречи, а Дмитрию казалось, что он знает их уже очень давно. И вместе с ними не раз побывал в Литве, на этой самой Лайсвес-аллее в Каунасе — излюбленном месте литературных встреч, ну и, конечно, там, где неистовый дух мечтателя и сказочника Чюрлениса навечно запечатлен в пастели и темпере, и возле древней башни Гедиминаса, и в маленьких деревеньках, вправленных в неяркий, чуть печальный пейзаж, где родились Саломея и Антанас Венцлова… С ними можно было говорить о литературе, и они понимали Дмитрия с полуслова, потому что это была их общая возлюбленная. А теперь они уезжали, а он оставался, и расставание будет во сто крат тяжелее для Дмитрия, нежели для тех, кто уезжает. Что ж, и это запишем в наш длинный счет гитлеровской Германии!
И только для того, чтобы как-то закрепить совместно пережитое, увы, уже в прошлом, в Пензе, Дмитрий спросил Гиру:
— Но ты будешь вспоминать Пензу?
— А как же, а как же!.. Ты мог бы и не спрашивать, Митя. Ведь именно здесь зародилось начало новейшей литовской поэзии. Ну да, в поэзию вновь вернулись Венцлова и Корсакас, и как неожиданно, как оригинально! И наша Саломея поборола здесь свою немоту. Я тоже написал кое-что… Теперь у каждого из нас троих, уезжающих завтра, в кармане по томику новых стихов. Нет, нет, мы не можем пожаловаться на Пензу. Именно в ней в активную единицу литовской литературной мысли сплотилась наша четверка и не отступила перед лютым беснованием фашистских насильников, захвативших нашу страну. Мы с тобой тоже славно поработали. Наша маленькая литературная бригада… Я не забуду наши выступления. Они дали мне самое главное — сознание, что я нужен, полезен и здесь, в глубоком тылу сражающейся России. И ты не грусти, Дмитрий. Теперь скоро, о, уже очень скоро Красная Армия вновь освободит Литву и ты приедешь к нам, наш драугас Муромцев. Ведь верно? Но кто-то стучит. Должно быть, товарищ Антанас.
Да, это пришел Венцлова.
— А-а… Товарищ Гира уже здесь! — воскликнул он, и Дмитрию показалось, что пришел не Венцлова, а его более молодой и счастливый брат. Куда делась сдержанность и отчужденность Антанаса? Может, он сбросил их с себя вместе с тяжелой шубой? Широкая улыбка прочно обосновалась на его бледном, словно высеченном из серого камня, лице.
— Пришел попрощаться. Боюсь, что мы отправимся отсюда ночью. Не слишком удобно для организации торжественных проводов. К тому же крепкий морозец. Ну, Дмитрий Иванович, как понравилась вам новость, которую принес в клювике товарищ Гира?
— Драугас Муромцев и радуется и огорчается, — быстро вмешался Гира. — И его можно понять: он остается один.
Венцлова изумленно поднял брови.
— Почему же один? В Пензе собралось немало деятелей искусства, а он работает в отделе. Большой коллектив, и нужная работа. По-моему, вы что-то напутали, товарищ Гира. По сравнению с нами Дмитрий Иванович не был, да не мог быть одиноким. Он — русский, оказавшийся в русском же городе. Мы только прицеливались, а он уже стрелял и, как мне кажется, попадал в центр мишени. Но теперь и мы сможем стрелять…
Попивая всё тот же чаек, Венцлова шутил, рассказывал всякие смешные истории и поддразнивал Людаса Константиновича.
— Вы знаете, — говорил он Тасе, — товарищ Гира известен не только как наш старейший поэт и общественный деятель. Он еще и неутомимый искатель муз. Заметьте, муз, а не музы.
— Товарищ Антанас! Вы занимаетесь явной дезинформацией.
— Да нет же, товарищ Гира. Вспомните, прошу вас… Это когда мы оба трудились в Министерстве просвещения… Так вот, он задает мне следующий вопрос: «Скажите, товарищ Антанас, может быть у поэта муза?» Я, естественно, отвечаю: «Да». И тогда… тогда товарищ Гира торжествующе обращается к Брониславе Игнатьевне: «Я же говорил тебе, мамочка, как у Данте — Беатриче, как у Петрарки — Лаура… Вот и наш министр такого же мнения. А ты почему-то не соглашаешься!»
Все засмеялись, и первым Людас — мелким, кудахтающим смешком.
— Не помню, не помню такого разговора, товарищ Антанас… Но уж теперь-то вы не сможете осудить меня за непостоянство. У меня одна муза: Эриния. — Гира сурово нахмурился и пристукнул по столу кулачком. — Петь о возмездии, пока оно не свершится.
— Вот вы бы, Людас Константинович, и пели, не уезжая из Пензы, — вмешалась вдруг Софья Александровна. — В вашем-то возрасте на фронт! Там и простудиться недолго.
— Мама! — укоризненно сказал Дмитрий.
Но Гира ничуть не обиделся. Только весь напружился, выпятил грудь и закинул чуть назад голову.
— Старый конь борозды не испортит, — сказал он не совсем к месту. Но Дмитрий явственно услышал звон мушкетерских шпор. — А простудиться можно и лежа на печи.
Венцлова беззвучно посмеивался.
— À la guerre comme à la guerre[54]. Товарищ Гира уже воюет. Разумеется — мысленно.
— А что? А что? Следует заранее перестроить свою психику, преодолеть, так сказать, тыловые настроения.
— Я всё же не думаю, что под твое командование дадут батальон или роту, — сказал Дмитрий. И обращаясь к Венцлове: — Вероятно, вам предстоит стать военными корреспондентами или, может, организовать и вести дивизионную газету?
— Трудно сейчас сказать… И знаете, я об этом не думал. Любая работа будет хороша! — Он посмотрел на свои широкие белые ладони, как бы примериваясь, на что они смогут пригодиться там. — Межелайтис тоже едет с нами. И я за Эдуардаса особенно рад, ему, бедняге, нелегко было иметь дело со стеклянной посудой.
— Вот бы Саломея порадовалась за всех, — сказал Дмитрий. — И почему она так внезапно, так торопливо уехала? — Он всё еще не свыкся с тем, что молодая женщина, с которой он в конце концов почти подружился, исчезла, словно снежинка, унесенная порывом декабрьской вьюги. Вместе с Микалиной Мешкаускене, направленной в столицу Башкирии в качестве уполномоченной литовского правительства, Саломея Нерис уехала в Уфу.
— Нелегко ответить на ваш вопрос, Дмитрий, — задумчиво говорил Венцлова. — По-моему, она сделала ошибку, уехав из Пензы. Мы много говорили с ней, старались убедить ее остаться… Она упрямо качала головой: «Я здесь одинока». И поступила по-своему. А теперь написала мне, что страшно раскаивается, что шестнадцать суток пути совершенно измучили ее и Баландиса, что в этом белом ледяном городе у нее замерзает сердце и, будь у нее крылья, она тотчас же прилетела бы обратно. Да, очень это грустная история, и виноваты в ней мы — друзья Саломеи. Конечно, у каждого из нас есть свои беды, и трудно измерить глубину постигшего тебя несчастья, чтобы сравнить с несчастьем товарища. А вот силу сопротивления соизмерить необходимо. И слабейшего подпереть своими плечами. Самой слабой среди нас оказалась Саломея. Но это вовсе не означает, что она вообще слабая натура. Нет, нет, у нее богатый и сильный характер. Но ей всё еще мешает прошлое. Слишком много крутых поворотов пришлось ей сделать.
Много позже, прочитав роман Миколайтиса-Пучинаса «В тени алтарей», Дмитрию показалось, что он лучше, глубже понял всю сложность и противоречивость творческого пути Саломеи Нерис к его зениту.
Многие литовские писатели, начиная с Великого Донелайтиса, были ксендзами или пасторами.
«Донелайтис и Валанчюс писали с дидактической целью. Поэзией Баранаускас занимался в первые годы своей карьеры, а потом навсегда покончил с нею. Венажиндис — певец сентиментальной любви, первый оплакал духовную «касту» и ввел в литовскую лирику узколичные мотивы печали, тоски и слез. Майронис — поэт-гражданин, патриот. Его чистая лирика тоже отличается сентиментальностью, патетичностью и узкостью. Теперь Васарис читал не только Мицкевича, Пушкина и Тютчева, но и Каспровича и Тетмайера, и ему становилось ясно, что все эти изобилующие в стихах наших поэтов-ксендзов «сестрицы», слезы, грусть и тоска, все эти нежные чувства объясняются лишь недостатком воображения, знания жизни и изобразительных средств».