Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам — страница 19 из 127

Я начал доклад. Собственно, никакой не доклад, а короткое сообщение о разработанных нами предложениях в связи с предстоящим конгрессом. Мы рассчитывали провести совещание с руководителями зарубежных детских коммунистических организаций и решить вопрос о всемирном слете пролетарской детворы.

Говорить я старался коротко и ясно. И мне было очень приятно, когда Шура Волков сказал, что Муромцев сделал дельное и хорошо продуманное сообщение.

В отличнейшем настроении я после окончания заседания Центрального бюро направился к Мильчакову.

Просторный кабинет его был залит солнцем. Саша сидел за столом, в светлой косоворотке, с распахнутым воротом. Пиджак висел на спинке стула.

— Экая жарища! Совсем как в Ростове, Садись, рассказывай о своих успехах.

— Ну, какие у меня могут быть успехи! Пока только присматриваюсь.

— А как тебя приняли кимовцы? Сработался с коллективом?

— Ну, знаешь, там такие замечательные парни. Вот, например, Рафик Хитаров…

— Ты прав, Рафаэль действительно отличный товарищ и стойкий большевик. Знаешь, где я с ним встретился впервые? В Берлине.

— А разве ты был в Берлине? — спросил я удивленно.

Мильчаков улыбнулся:

— Поскольку ты теперь и сам деятель международного юношеского движения, могу поверить свою тайну. Был, Митя, был. И не только в Берлине, но и в Париже.

— Вот так штука! — воскликнул я и даже хлопнул себя по колену.

Оказывается, Саша некоторое время тоже работал в Исполкоме КИМа и ездил на съезд французского комсомола, собравшийся в Сен-Дени. Нелегально. Через Германию. В Берлине он встретился с товарищем Рудольфом, то есть Рафиком Хитаровым, который тогда был одним из секретарей Центрального Комитета комсомола Германии.

Вот как-то он с Хитаровым вышел из Дома Карла Либкнехта и встретился с Тельманом. Стены зданий пестрели предвыборными плакатами, в вечернем сумраке вспыхивали щиты, на которых «публиковались» электросветовые сводки хода голосования в рейхстаг. В толпе, ожидавшей очередную сводку, стоял массивный широкоплечий человек в синей ротфронтовской фуражке.

«Смотри, это Тельман», — сказал Хитаров Мильчакову.

Они подошли к Тельману, и Хитаров сказал: «Познакомься, это русский товарищ Александр. Он едет в Париж». Тельман крепко сжал Сашину руку. Хитаров спросил: «Но почему ты на улице?» Тельман насупился. «Не могу я уподобиться этим трусливым адвокатам, этим рутфишерам и масловым, — сказал он. — И вчера и позавчера я говорил с делегатами, от рабочих. Они собираются в бирхалле. Друзья проводят меня к ним. Вот и сейчас я пойду на встречу беспартийных рабочих с коммунистами. И снова буду выступать. А как же иначе?» Хитаров стал убеждать Тельмана: «Береги себя, дорогой…» — «Хорошо, я буду осторожен, юноша». И затем, повернувшись в сторону Мильчакова, усмехнулся: «У русских, кажется, есть такая поговорка: не так страшен черт, как его малюют!» Затем Тельман крепко обнял Хитарова и Мильчакова и по-русски сказал: «Привет Москве!»

— Ведь вот как тебе повезло, — сказал я, не скрывая зависти. — Впрочем, я тоже познакомился с товарищем Тельманом. Поднимался вместе с ним в лифте. Ну и, конечно, поговорили о разных вещах.

— И на каком же языке вы объяснялись? — хитро прищурившись, поинтересовался Мильчаков.

— На интернациональном… Больше жестами, — признался я.

— Я надеюсь, ты серьезно занимаешься языком? Без знания языка работать в стране просто невозможно.

— Учу немецкий. Кажется, получается. Только, может быть, всё это зря и ни в какую страну меня не пошлют, — сказал я мрачно.

— Что за упаднические настроения! Не узнаю тебя, Муромцев.

— Да, понимаешь, Саша, припечатал меня Фриц Геминдер к столу, и хоть тресни! Штудирую — это так Фриц выражается — «Синюю блузу», делаю всякие там вырезки, разбираю фотографии, читаю газеты и чувствую себя, ну, как бы это сказать… вроде мухи, попавшей на клейкую бумагу. А кругом всё такие героические люди… Рихард Шюллер, Гюптнер, Бийю, итальянцы… Уезжают, может быть рискуют там жизнью, возвращаются, рассказывают о своих впечатлениях. Настоящая работа! А ты вот сиди и как это?.. «Мы синеблузники, а не картузники, гремит наш голос как труба». Ну что это такое? Какое мне дело до этих картузников? Я же не собираюсь стать артистом!

— Подожди, не горячись, — прервал мои бессвязные жалобы Мильчаков. — Насколько я понимаю, тебе уже прискучила работа в агитпропе. А не слишком ли быстро, Муромцев? Ты на что же рассчитывал, когда просился в КИМ? Что тебя так сразу и пошлют в страну на нелегальную работу? Что будут восторгаться — вот, мол, какой боевой товарищ стал в наши ряды, пошлем-ка его, совсем тепленького, в Никарагуа, поднимать тамошнюю пролетарскую молодежь! Нет, не бывает так, Муромцев. К высокой цели не бегут сломя голову, а приближаются медленно, накапливая опыт и знания.

И вдруг неожиданно спросил:

— А есть у тебя высокая цель?

— Такая цель у меня есть, — сказал я. — Приблизить всемирную пролетарскую революцию.

— Ну вот и стремись к ней. Каждой минутой, каждым часом своей жизни… И не хнычь, как затосковавшая попова дочка. Завоевывай право на то, к чему рвешься, не краснобайством, а делами.

Вот какую нахлобучку получил я от своего крёстного. Мне аж жарко стало. Я так вертелся на стуле, что Саша даже спросил: «Тебя что — блоха кусает?»

Надо было срочно перевести разговор на другие рельсы, потому что Саша, если взялся кого-нибудь вышучивать, то уж держись, — живого места не оставит. А я как раз вспомнил, что хотел ему рассказать об Андрее Курасове.

— Ты об Андрее Курасове ничего не слышал? — спросил я.

Мильчаков удивленно посмотрел на меня:

— А почему ты вспомнил Курасова? Нам стало известно, что он много лет скрывал свое социальное происхождение.

— Ну да. Вот он и застрелился. При мне.

— Как застрелился? — Мильчаков перегнулся через стол и сверлил меня глазами. — Откуда ты взял? Кто тебе сказал?

— Подошел к зеркалу, расстегнул рубаху и выстрелил из нагана в сердце. Только немного промахнулся.

Мильчаков вскочил с кресла, подбежал ко мне и сильно рванул за плечо:

— Где это было? Когда?

Я стал рассказывать. Саша ходил по кабинету, глубоко засунув руки в карманы, ходил так, будто с каждым моим словом росла тяжесть, навалившаяся на его плечи.

Один раз он сказал чуть слышно:

— А я ничего не знал.

Потом прервал меня коротким и жестким вопросом:

— Ты ему поверил? Ну и что предпринял?

Я пожал плечами. Что, в самом деле, я мог предпринять! Мне было очень жаль Андрея, и я знал, что он не солгал мне ни в одном слове. Но ведь я же не его партийный следователь. И от меня ничего не зависело.

— Не зависело! Не зависело! — закричал Мильчаков. — Откуда у тебя, молодого парня, такое возмутительное, просто преступное равнодушие к судьбе товарища! Если ты, коммунист, поверил другому коммунисту, попавшему в беду, то как же ты мог молчать? Курасов не счел возможным прийти ко мне. Ложный стыд, гордость или что-то еще. Но ты-то, Муромцев! Что помешало тебе позвонить мне, потребовать, да, да, именно потребовать, чтобы я вмешался!.. А ты спокойно прошел мимо и палец о палец не ударил, чтобы предотвратить такой нелепый конец!

Никогда еще не видел я Мильчакова таким возбужденным и гневным.

— Да он же не насмерть… Я же говорил тебе. Пуля прошла мимо сердца.

— В какой он больнице?

— У Склифосовского. Обязательно его сегодня навещу. И груш хороших куплю, — мямлил я.

Мильчаков рывком снял телефонную трубку, соединился с больницей и попросил позвать главного врача.

— К вам положили Андрея Курасова… Кто говорит? Секретарь Цекамола Мильчаков. Как его состояние?.. Что, что?.. На рассвете?..

Он всё еще держал в руках трубку, а его обычно мальчишески розовые щеки стали совсем белыми и дряблыми.

— Курасов умер сегодня на рассвете, — глухо сказал Мильчаков. — Сорвал незаметно повязки и истек кровью. Нет больше Андрея Курасова. — И, посмотрев на меня расширившимися и какими-то пустыми глазами, он добавил: — Вот, недосмотрели мы с тобой, Муромцев. Недосмотрели и потеряли человека. И никак это уже не поправить.

Слезы выступили у меня на глазах, и я заскрипел зубами, подумав, что не смогу уже снести душистые груши Курасову, не смогу ни сегодня, ни завтра, никогда.

— Вытри глаза и успокойся, — сказал Мильчаков.

МАРГАРЕТ И БОКСЕР

Гонг. Третий раунд. Судья на ринге — бывший чемпион России Денисов-Никифоров. Мой противник — боксер первого разряда Шурыгин. Он высокий и худой. Прямо каланча какая-то! Шестьдесят семь килограммов костей и мышц.

Убирая с ринга табуретку, мой секундант-наставник Жорка шепчет: «Навяжи ему ближний бой. Обрабатывай корпус. Сбей дыхание и кончай крюком справа».

Разговорчики для бедных… Мне здорово досталось во втором раунде. Длиннющие руки Шурыгина действовали как рычаги. Прямой слева, еще раз, еще… Когда я, увлекшись атакой, открылся, Шурыгин сделал молниеносный «стоп», и я нарвался на его кулак.

Показалось, что это прямой и длинный дубовый сук. Конечно — нокдаун. Лишь на счете семь я поднялся. Только бы выстоять эти последние три минуты… Только бы найти защиту от его тяжелых летучих перчаток!

Привычно принимаю классическую стойку, выбросив чуть согнутую левую вперед и прикрывая правой подбородок и солнечное сплетение. Так учил меня Лусталло, считавший, что все эти низкие американские стойки — кокетство, и ничего больше.

Шурыгин бросается в атаку. Прямой левой. Не успеваю уйти, — непостижимо длинные у него ручищи, — и — бенц — весьма ощутимый удар в лицо. Ладно еще, что в скулу, а не в подбородок. Я вижу его белые трусы и белую, с красной каемкой, майку. В глаза… смотреть в глаза… Серые, небольшие, насмешливые… В них торжество победы. Посылает вперед левую… Не сильно. Я отклоняюсь, и тотчас же бьет его правая. Принял на перчатку. Опять прямой левой. Я отступаю. Больше некуда. Спина ощущает мягкий упругий канат. Загнан в угол. Перехожу в глухую защиту. Бенц… бенц… бенц. Того и гляди протаранит мою броню из двух раскрытых перчаток. Канат вдавливается в спину. Я пытаюсь взглянуть на Шурыгина из-под перчатки. И мгновенная расплата — хлесткий удар в глаз. Конец! Я в кругу скользких пляшущих перчаток. Их уже не две, а пять, восемь, десять. Несправедливо. Десять против двух… Голова гудит, как шмелиный рой. Нечем дышать. Бенц… бенц… А гонг молчит. Неужели не прошло трех минут? Чей-то истошный крик: «Бей его, Витюня!» И жеребячье ржанье. Витюня! Какой это еще Витюня? И почему этот самый Витюня бьет в меня, как в барабан? У меня тоже первый разряд и нокаутирующий удар справа. Погодим еще, Витюня! Я отталкиваюсь спиной от каната, делаю стремительный нырок под правое плечо Шурыгина. Ушел! Ну, берегись, Витюня! Сближаюсь и провожу апперкот правой в солнечное сплетение. Хороший, акцентированный удар. Шурыгин сгибается пополам. Теперь кроше левой. Получай, Витюня! Шатается, как пьяный, вытягивает вперед обе руки, чтобы остановить мой натиск. Нет, шалишь… Шаг вправо и… Гонг! Проклятый, неумолимый гонг. Неужели три минуты уже прошли?