Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам — страница 3 из 127

я для вас плохо! Но ведь была еще и другая дисциплина, по отношению к Коминтерну, безоговорочно осудившему троцкистско-зиновьевскую оппозицию с ее залихватски революционной фразеологией и оппортунистической практикой. И бельгийские комсомольцы выступили за Коминтерн, против теперешнего руководства своей партии.

— Ты как считаешь, правильно поступили наши бельгийские товарищи? — внезапно спросил меня Шацкин. — Ведь неподчинение партийной дисциплине неизбежно приводит к анархии и распаду.

— Конечно правильно! — воскликнул я. — Коминтерн — это… это же все партии мира! Коллективный разум революции. Ее штаб… И… и почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Надо же мне знать точку зрения будущего кимовца, — сказал Шацкин и, прищурив грустный карий глаз, посмотрел на меня озорным зеленым.

— Вот если бы и Дорио стоял на позициях этого юноши, — вздохнул Шюллер.

— Дорио. Постойте… Это Жак Дорио? — спросил я.

Шюллер кивнул головой.

— Так ведь я его немного знаю, — обрадованно говорил я. — Он приезжал в Тулу вместе с Грамши, как делегат Четвертого конгресса Коминтерна. Я тогда учился на рабфаке. Они и у нас в гостях побывали. А что же случилось с Дорио?

— Ты спрашиваешь, что с ним случилось? — Шацкин строго свел прямые брови и задумчиво постукал пальцами по краю стола. — Самое страшное, что может случиться с коммунистом. Он больше не верит Коминтерну, не верит, следовательно, и Ленину. Верит исключенному из партии Троцкому.

— И некоторые пылкие головы во французском комсомоле тянутся за ним, — добавил Шюллер. — Дорио сейчас… как это говорится… делает хорошенькое лицо при плохой, совсем плохой политической игре.

И тут Дорио, высокий, краснолицый, с несколько развинченными жестами, в тяжелых темных очках, отчетливо возник в моей памяти. Громким, чуть хрипловатым голосом опытного трибуна он громил Фроссара за его подрывную деятельность во французской компартии. А потом и сам… Вот уж действительно оборотень!

Как бы подслушав мои мысли, Шацкин сказал:

— Да, Жак Дорио — зловещая фигура. Он авантюристичен и адски честолюбив, а это как раз те темные струны души, на которых умело играет Троцкий. Но довольно о нем… Тебе, Муромцев, надо прежде всего понять, что нет и не может быть единой схемы деятельности наших зарубежных организаций. И для легальных и для нелегальных союзов боевые задачи ставятся конкретной обстановкой в стране. Вот, к примеру, Италия. Там за последние десять месяцев арестовано более восьмисот комсомольцев. Мы подсчитали: активист в Италии работает в среднем три-четыре месяца, а затем попадает в лапы фашистской охранки — ОВРА. Значит, надо исключительное внимание обратить на постановку нелегальной работы. Использовать богатейший опыт большевистского подполья в России. Быть бдительными и беспощадными к провокаторам, засылаемым в наши организации, но ни в коем случае не поддерживать террористические настроения некоторых наших товарищей, всё еще оглядывающихся на Бордигу[1]. Понимаешь, индивидуальный террор — это уже эсеровщина и ничего общего не имеет с коммунизмом!

Я напряженно слушал. Боялся пропустить хоть одно слово. И томился и нервничал от сознания, что вся моя «теоретическая подготовка» — прочитанные статьи и брошюры — на поверку, оказывается, мало чего стоит. Легальные и нелегальные условия еще не определяют характера комсомольской работы. И во Франции и в Бельгии комсомольские организации не запрещены. А характер деятельности у бельгийских ребят имеет свои особенности. Ну что, товарищ теоретик, приуныл? Вот то-то и оно!

И тут я вспомнил, как четыре года назад пошел записываться в кружок бокса. Прочитав предварительно толстую книгу «Английский бокс», не говоря уже о «Мексиканце» и «Звере из бездны» Джека Лондона, я запросто рассуждал о преимуществе короткого «кроше» над размашистым «свингом» и многократно проводил чистые нокаутирующие удары в подбородки моих воображаемых противников.

И когда самый известный преподаватель бокса в Ленинграде Эрнест Жан Лусталло, скептически оглядев меня со всех сторон, спросил на чудовищном русско-французском жаргоне: «Ви, мон гарсон, имель раньше какой-нибудь практик?» — я нахально ответил, что весьма прилично знаю приемы бокса. «Очень карашо!» — обрадованно, как мне показалось, прокартавил Лусталло, и его черные остроконечные усики зашевелились, как у таракана. «Сделайть, пожалюста, стойка и один шаг вперед». Я величественно принял позу бронзового монумента: левая рука вытянута вперед, правая защищает ладонью подбородок, а локтем — солнечное сплетение и… широко шагнул правой ногой. «Формидабль! — завопил разъяренный француз. — Ви ходить, как старый баба на базар, и говорить, что знаете бокс. Млядшая групп». И тут же покарал мою наглость молниеносным прямым в лоб, сопроводив его ехидным замечанием: «Биль, как в пустой бочка».

Мне тогда было здо́рово не по себе. И сейчас тоже. Оказывается, я взялся за работу, не имея ни малейшего понятия, какая она. Я так и сказал Шацкину.

— Ты не огорчайся, Муромцев, — пытался подбодрить он меня. — Мы с Рихардом на этой работе уже зубы съели.

— И потеряли, как это называется… многочисленность волос, — вмешался Шюллер. — Ты, товарищ, принес сюда революционный энтузиазм. Это колоссально! Мы поможем тебе превратить его в рычаг и… как это… сдвигать им высокие горы.

Он улыбнулся (я редко видел такую милую, обезоруживающую улыбку), довольно легко спрыгнул со стола и, сказав Шацкину что-то по-немецки, вышел.

Лазарь потер двумя пальцами лоб и на мгновение задумался.

— Так и порешим. Будешь работать в агитпропотделе. Кроме того, введем тебя в Международное детское бюро — твой пионерский опыт несомненно пригодится. И в Комиссию связи. Тебя это устраивает?

Господи, он еще спрашивает! Я и мечтать не смел о такой ответственной работе! Просто что-то делать в ИК КИМе. Выполнять любые поручения. Ездить, бегать, писать, переписывать. Даже каким-нибудь международным курьером… Лишь бы каждый день, к девяти, приходить в этот необыкновенный дом на Моховой, подниматься на лифте, и иногда, если повезет, вместе с Эрнстом Тельманом, Эрколи или Марселем Кашеном. Референт агитпропотдела. Это же просто замечательно!

— Я готов выполнять любую работу, товарищ Шацкин.

Ладно еще, что голос не подвел, не дрогнул.

— Только одно непременнейшее условие: как следует изучи язык. Навались на него медведем.

— Я прилично знаю французский. Ну и чуть-чуть по-немецки.

— Французский, конечно, не повредит, но необходим именно немецкий. На нем всё: и заседания, и официальные материалы. К тебе прикрепят хорошего преподавателя. Это устроит Зусманович.

— Зус! — крикнул Шацкий.

Вошел уже знакомый мне Зусманович.

— Муромцеву нужно оформить удостоверение и прикрепить к нему Венцеля. Постой, постой… А как ты устроился в Москве?

Я развел руками:

— Да пока никак. Переночевал у одной знакомой отца. Но там тесновато, четверо в одной комнате.

— В «Люксе» и «Малом Париже» свободных номеров нет, — предупредил Зусманович.

— Знаю, знаю. — Лазарь опять потер двумя пальцами лоб. — Ты позвони Кивелевичу, пусть даст направление в общежитие Первого дома Советов. Если станет рыпаться, я поговорю с Пятницким. — Ободрил меня взглядом своих разноцветных глаз. — Ничего, Муромцев, поживешь месяца два-три, а там что-нибудь подвернется. И вообще, Зус, приглядывай за парнем.

— А куда он от меня денется!

— Никуда я от тебя не денусь, товарищ Зусманович, — заверил я, ликуя, что всё так хорошо получается.

— Просто — Зус.

— Ну, Зус.

— Вот так-то лучше! Мы все здесь дружные ребята, Митяй.

Митяй так Митяй. Меня еще никто не называл так. Но в этом простецком «Митяй», вместо официального Муромцев, таился залог будущей хорошей дружбы. Зусманович, несмотря на его солидность, оказался простым, веселым парнем.

— Так тебя зовут Дмитрием? — спросил Шацкин.

Я кивнул головой. По тому, как взгляд Лазаря скользнул куда-то мимо меня, по тому, как тонкие крепкие пальцы его нащупали на столе бумагу, подняли и отбросили в сторону, я понял, что ему уже трудно думать о моих делах. И то сказать, секретарь исполкома говорил с Митькой Муромцевым почти полтора часа!

— Так я пойду, Лазарь…

— Ладно. Когда устроишься с бытом, приходи работать. И повидайся с Рудольфом. Он должен скоро приехать.

— С Рудольфом? Кто это?

— Ты, вероятно, о нем слышал: Рафаэль Хитаров, секретарь исполкома.

— Постой… Как же так? А ты?

— Я уже бывший. Меня отпустили с комсомольской работы.

Ну, ясно, Шацкин уже «старик». Вон ведь какие у него залысины и даже поперечные морщинки на лбу. Комсомол всегда передает партии своих лучших, самых проверенных, самых пламенных вожаков. Ушел на партийную работу первый председатель Цекамола двадцатитрехлетний Оскар Рывкин. Весной двадцать четвертого мы проводили Петю Смородина и Тарханова, а год назад попрощались и с Николаем Чаплиным. Мы же — смена большевистской партии. Придет когда-нибудь и мой черед получить путевку райкома или губкома ВКП(б). «Где бы ты хотел работать, товарищ Муромцев?» — «Там, куда вы найдете нужным меня послать». Вот так, значит, и с Шацкиным… Жаль, что не придется с ним поработать. И ничуть он не зазнался, и ничего надменного в его поведении я не заметил.

— Будешь работать в Коминтерне?

— Нет, иду учиться. Теоретический багаж у меня скудноват.

— Да ты же крупнейший наш теоретик, — возразил я, ошеломленный признанием Шацкина.

Он быстро поднялся, вышел из-за стола и положил руки мне на плечи. Лицо его вдруг помолодело. Прямые темные брови разошлись, а полные губы раскрылись в мальчишеской усмешке.

— Никак ты огорчен за меня! Ораторский навык и умение писать хлесткие брошюрки — еще не признак теоретической подготовки. Впрочем, в твоем возрасте я считал себя законченным марксистом. — Он легонько тряхнул мои плечи. — Ты даже не представляешь, как это великолепно, что меня отпустили на учебу.