Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам — страница 32 из 127

— Ага…

Но тут дверь распахнулась, и вслед за раздувшимся портфелем-чемоданом в комнату вступил сам геноссе Лейбрандт, буркнул: «Морген» — и с изумлением уставился на беспорядок, учиненный на его столе.

— Что это есть? На стол попада́ли кошки! — воскликнул он почему-то по-русски, зыркнул глазом в нашу сторону и наклонился, чтобы собрать рассыпанные карандаши.

Мы с Маджи посмотрели друг на друга, не удержались и фыркнули.

— Доброго здоровья! — величественно изрек Лейбрандт и снял со стены черные сатиновые нарукавники.

Через несколько часов моя группа собралась в кабинете Горкича — самой просторной и светлой комнате ИК КИМа.

И первым, кого я увидел, был Морис Жансон. Он сидел возле окна, и широкое лицо его с полузакрытыми глазами являло собой состояние полнейшего покоя и благодушия. Вот ведь чертовщина какая! Мог ли я думать, что Морис вотрется в мою группу! Значит, тщетны мои надежды провести месяц с Маджи, не видя возле нее этого толстого флегматичного парня. Везет же мне, дорогие товарищи, ну прямо как утопленнику.

Видно, мне не удалось скрыть свое разочарование, потому что Милан, метнув в меня синим веселым взглядом, спросил:

— Ты что такой кислый? Заболел?

— Всё в порядке. Абсолютно здоров, — поспешно ответил я.

— Это руководитель вашей группы — Дмитрий Муромцев. Знакомьтесь, товарищи.

Их было десятеро, и в лицо я примерно знал всех.

Чарли. Паренек из Лондона. Кажется, студент. Такой худенький, щуплый. Лицо — треугольник, и задорный хохолок светлых легких волос над чистым лбом. Похож на петушка, всегда готового к драке.

Сверкнули необычайно толстые стекла очков в золотой оправе. Близорукие голубые глаза. Франц из Берлина. Помнится, издательский или редакционный работник.

Второй немец — Пауль. Шахтер из Рура. Синие оспинки угольной пыли, навсегда въевшиеся в подглазья. Твердая, словно из дуба вырубленная, рука. Буркнул: «Пауль, доннер-веттер!»

— Что, что?

— Доннер-веттер! — повторил он.

Так мы его потом и называли: геноссе Доннер-веттер.

Мамуд, по прозвищу Гималайский барс. Очень высокий, смуглый до черноты, с огромнейшими грустными глазами и длинными пальцами скрипача. Сверхзаконспирированный товарищ из какой-то восточной страны. И куда больше смахивает на робкую антилопу, нежели на барса.

Луиджи, комсомолец из Вероны. Его черно-синей вьющейся шевелюре мог бы позавидовать и сам Черня. Не стоит на месте. Оглядывается, улыбается, бурно жестикулирует. Сразу видно — заводной парень.

Самый старший — Бранко. А может, это только так кажется? Очень уж суровое у него лицо. Шрам от левого виска через всю щеку. И очки с черными стеклами. Зачем он их носит? Уж не такое сейчас яркое солнце в Москве. В общем, вид у Бранко весьма зловещий — точно сошел со страниц приключенческого романа.

Китаец назвал себя: «Ваня» и потом — «Миронов». Только получилось у него «Милонов», и он широко улыбнулся и ткнул себя в грудь:

— Я — Шанхай.

Кроме Маргарет была еще одна девушка. Симо́н. Француженка из Нанта, больше похожая на нашу русскую деваху из черноземной полосы: светлоглазая, скуластенькая, с пышными русыми волосами под беретом.

Ну вот, считая Жансона, и вся наша группа.

Переводчика звали Алешей, и он довольно свободно объяснялся на трех языках: английском, французском и немецком.

Еще один совсем незнакомый мне человек присутствовал в кабинете Горкича. Грузный, лохматый, с выкаченными как у рака глазами. Совсем уж не комсомольского возраста.

— А это товарищ Регус. Ваш комендант, — сказал Горкич.

Довольно загадочная личность из старых политэмигрантов. Я как-то случайно обмолвился и назвал его товарищем Ребусом. Так и пошло: Ребус да Ребус.

Комендант нисколько не обиделся. Приходил ко мне в купе и говорил: «Значит, такой получается ребус, Муромцев: подъезжаем к Кавказской, а Луиджи совсем охрип. Может, выпустим Ваню или Доннер-веттера?»

Но всё это произошло потом, и клички — Гималайский барс, Доннер-веттер, Ребус — утвердились в дни нашего путешествия. Пока же в кабинете Горкича закончилась церемония представления, и Дарси, председатель комиссии связи, произнес речь, в которой призвал всех нас покрепче завязать узел интернациональной комсомольской дружбы.

Регус назвал номер поезда и номер вагона, и мы разошлись, чтобы собраться в дорогу.

— Всё-таки не могла без своего Жансона, — успел я упрекнуть Маргарет.

— Это не будет очень страшно, Митья, — загадочно пообещала она.

«Посмотрим, сказал слепой», — подумал я и отправился оформлять необходимые бумаги.


И вот уже мы в пути.

В распоряжение группы Наркомпуть предоставил отдельный вагон. Желтый. Четырехместные купе с широкими диванами. По-старорежимному — мягкий вагон второго класса. Знай наших! Товарищ Регус позаботился: к вагону прибили небольшую дощечку: «Делегация V конгресса КИМ».

Товарищ Регус старательно нас охраняет: бархатный темно-малиновый его френч топорщится с правого бока. К поясному ремню прицеплен большущий маузер в деревянном чехле. «Учти, Муромцев, поездка ответственная, и нам с тобой надо быть начеку», — внушает он мне, грозно насупив седые брови. Эх, Ребус ты, Ребус, ну какая опасность может сейчас грозить десятку комсомольцев, половина которых боевые подпольщики? Но Регус бдителен, как Робеспьер, и во время остановок поезда раньше всех появляется на площадке вагона, толстый, задыхающийся от астмы, и, нащупывая рукоятку маузера, зорко смотрит по сторонам.

А наш маленький интернационал на колесах беззаботно распевает песни: русские, немецкие, итальянские, чаще всего «Бандьера росса», которую знают все, поджидает обещанные встречи, а пока часами торчит возле окон.

Поначалу вся наша поездка была окрашена в желто-оранжевые тона. За окном вместе с клочьями дыма из паровозной трубы уносились назад желтое жнивье и осенний лес, весь в оранжевых и багровых вспышках. Пожелтели и просторные донские степи. Пожухла истомленная месяцами летнего зноя густая, высокая трава, и но так уж пронзителен был горьковато-дикий запах полыни, чебреца и мяты. Но мы продвигались на юг, всё дальше на юг, и вот уже настала минута, когда серо-белое на горном перевале смахнуло все цвета осени, и дальше хлынула зелень, и с каждым часом становилась она всё ярче, всё гуще, всё глянцевитее. И так до Черноморского побережья, встретившего нас безоблачным темно-голубым небом и совсем синим морем в сверкающей серебристой паутинке.

А в вагоне, под стук колес, несчетное число раз взрывается всем нам полюбившаяся, огневая, как лезгинка, песня о красном знамени: «Бандьера росса ля трионфера, бандьера росса ля трионфера, эввива иль комунизмо э ля либерта!» Каждый ее звук стремителен и легок, как ноги танцора, едва касающиеся земли самыми кончиками пальцев.

Объясняемся между собой на каком-то немыслимом интернациональном наречии. Расшифровать его, пожалуй, не взялся бы и сам академик Марр. К услугам переводчика Алеши почти не прибегают. Но так как и он сам общительный паренек и вовсе не намерен промолчать всю поездку, то носится по вагону и, знай наших, шпарит на трех языках.


Чарли рассказывает Паулю, которого мы прозвали Доннер-веттер, что отец его, известный профессор-биолог, дружен с четою Вебб и Гербертом Уэллсом и что он, отец, — фабианец.

Д о н н е р - в е т т е р. Ты, Чарли Фабианец?

Ч а р л и. Кто тебе сказал? Я — марксист.

Д о н н е р - в е т т е р. Да, да… ты, Чарли Фабианец, — марксист.

Ч а р л и. Правильно. Я — марксист, а не фабианец.

Д о н н е р - в е т т е р. Доннер-веттер! Я и говорю: ты, Чарли Фабианец, — марксист.

Они смотрят друг на друга, Чарли — раздраженно. Светлый хохолок над его лбом воинственно вздрагивает. Ну да, он студент Кембриджа и уже второй год изучает там биологию. Коммунистической партии нужны образованные люди. Но кто позволил этому парню из Рура, с такой могучей шеей и сипловатым баском, зачислить его, Чарли, в фабианское общество! И только потому, что в нем состоит его отец. Но Чарли не обязан разделять политические воззрения своего отца.

Пауль добродушно поглядывает на англичанина: «Экий петушок! Ну, назвал свою фамилию, она, конечно, чудна́я, но почему же он сердится, когда я соглашаюсь, что он марксист. Как медленно соображают эти англичане. Вот я сразу понял, что он хотел сказать: Чарли Фабианец — марксист. И это вполне закономерно — кем же, если не марксистом, должен быть каждый сознательный комсомолец!»

Ч а р л и (воинственно). Я читал «Капитал» Маркса и понял, что медлительный «конструктивный социализм» — дурацкая ловушка для английских рабочих.

Д о н н е р - в е т т е р. О, «Капитал» Карла Маркса! Когда-нибудь я тоже прочту эту великую книгу. (С некоторой завистью.) Ты студент, геноссе Фабианец, а я — забойщик и…

Ч а р л и (у него даже нос порозовел). Го́дэм![10] Я — марксист, марксист, а не фабианец.

И тут появляется Алеша и, мгновенно разобравшись в обстановке, рассказывает Паулю о римском полководце Фабии Кунктаторе, чьим именем окрестили себя фабианцы — сторонники «конструктивного социализма».

— Улиточные темпы непригодны для мировой революции, — констатирует Пауль. И, обращаясь к Чарли: — Прости, дружище, я не хотел обидеть тебя. Доннер-веттер! Конечно, комсомолец не может носить такое поганое имя, как фабианец. — И хлопает по плечу уже улыбающегося Чарли.

«Бандьера росса ля трионфера!..»


Бранко и Луиджи — соседи. Через синюю Адриатику вглядываются друг в друга Загреб и Верона. Впрочем, быть может, Бранко вовсе и не из Загреба. Кто он? Серб, хорват, македонец? Представитель героического СКОЮ[11] — только и всего. Почему он всегда в этих больших черных очках, делающих лицо слепым? Почему он так молчалив?

Вот и сейчас… Луиджи произносит целую речь. Блестящий обвинительный вердикт чернорубашечникам. Имитирует Муссолини, укладывая на грудь свой небольшой четкий подбородок и вздымая вверх руку с раскрытой ладонью. В конце концов итальянские рабочие вздернут дуче на первом попавшемся фонаре. Обязательно вздернут! Фашизм — черпая оспа, заразившая итальянцев. Нельзя допустить, чтобы эпидемия перекинулась и на другой берег Адриатического моря!