Старые камни против пикирующих бомбардировщиков и стальных громад танков! Конечно, дело не в прочности каменной кладки, а в отваге и умении их защитников! Но всё это в будущем. А пока Петропавловка воспринималась как привычная деталь прекрасного урбанистического пейзажа.
Перейдя мост и очутившись на Кировском, Тася вновь обрела душевное равновесие. Молодая женщина с совершенно здоровой психикой, не терпящая истериков и истеричек, воспитанная в убеждении, что нет и не может быть в мире сил; способных победить Красную Армию, она вспоминала слова из речи Молотова о крахе Наполеона, об отечественной войне, которую поведет русский народ против Гитлера.
В полуподвальной квартире Залесских, в доме, что на углу улицы Мира и Кировского, стрелка барометра нравственной атмосферы стояла на «ясно».
— Слышала выступление Молотова? — сразу же осведомился Алексей Алексеевич. — Мужественная, достойная речь! Ясно, что мы были готовы к этому бандитскому нападению.
Смуглый, как бедуин, худой и юношески стройный, известный яхтсмен, отец Таси работал инженером на судостроительном заводе. Он не изменил своей привычке и ради воскресенья надел белый полотняный костюм, в котором выглядел удивительно элегантно. Покуривая тоненькие папиросы «Норд», он тут же устремился в исторический экскурс и, как дважды два, доказал, что Россия, с ее природными богатствами, неисчерпаемым экономическим потенциалом, людскими резервами, а паче всего высочайшим патриотизмом всего народа, неизбежно станет гигантской могилой для напавших на нее вояк. И конечно же, процитировал знаменитое изречение Бисмарка о России.
Его негромкий, глуховатый голос успокаивал как бром.
— Прервись, пожалуйста, Алеша, — попросила Александра Ивановна. — Надо же обговорить с Тасютой все ее дела…
— Что ты говоришь, Шуринька? — приставляя ладонь к уху, спросил Залесский.
— Да ну тебя, право. — Александра Ивановна отмахнулась от мужа маленькой полной рукой. — Как же с твоим отъездом, Тасютка?
— Жду, мамочка, Митиной телеграммы. Надеюсь, что он уже в пути.
— А не имеет ли смысла переиграть, если, конечно, не поздно, и отправиться тебе с Таней на насиженное место, в Чарджоу? Вот уж куда война не доберется.
Залесский услышал.
— Какие глупости! И как тебе, Шуринька, не стыдно! Бежать в Среднюю Азию. И откуда? Из самого сердца России…
— По-моему, папа прав. Чарджоу — это такая даль! И потом, у Мити там почва из-под ног выбита. Он же сам уволился. Трудно будет устроиться вновь. А Рязань — лучший выход из положения для нас всех. В общем, подождем телеграммы от Мити и тогда будем решать.
В комнату вошел Тасин брат, Митя-младший.
— Ну, как самочувствие, си́стер? — спросил он, целуя Тасю в щеку. — Мы с Лилей по Кировскому прошлись. Ленинградцы — спокойный народ. Молодцы!
— А очереди есть? — спросила Александра Ивановна.
— Какие там очереди! Одна толстая тетка начала грузить в авоськи сахар и сухари. Так ее затюкали… Пусть ей будет хуже, как говорят у нас в Одессе, — придется всю войну сухари грызть.
Залесский-младший, тоже яхтсмен и пловец, от отца унаследовал бронзовость кожи, лукавый взгляд темных, как маслины, глаз и чуть глуховатый голос. От матери — невысокий рост и некоторую склонность к полноте. Всегда жизнерадостный, деятельный, набитый забавными одесскими остротами, он и сегодня не склонен был предаваться рефлексии.
— Жаль, что тезки моего нет. А то собрались бы все до купы — на миру и война красна! Мамочка, может, ты чем-нибудь меня покормишь? Но только не сухарями… Ладно?
Наступило время обеда.
— Может быть, не стоит сегодня? — спросила Александра Ивановна.
— Но почему же? Софья Александровна ждет. Обещала котлетами покормить.
— Да чтобы я из-за немцев отказался купать внучку! — возмутился Алексей Алексеевич. — Нет уж, извините, пожалуйста, господин Гитлер, не получится это у вас!
Старшие Залесские вместе с Тасей пошли на Мойку, а Митя остался, понадеявшись на воскресный обед, обещанный Лилей.
У Муромцевых отдали должное и грибному супу, и котлетам с луковым соусом, и киселю. Неторопливо пили крепчайший чай, до которого Алексей Алексеевич был великий охотник. А потом подошло время купать Танюшку, и посреди комнаты раскрыт был резиновый таз, обе бабушки и дед подсучили рукава и втроем весьма энергично набросились на голенькую темноволосую девчушку. Она снисходительно гукала всем троим, но каждый был в душе убежден, что гуканье и улыбочки порозовевшей от горячей воды внучки предназначены именно ему, и только ему. А Тасю от этого дела оттерли.
Во время священнодействия зазвонил телефон. У Таси — свободные руки. Она и сняла трубку. Говорила Ляля.
— Ты придешь сегодня? Юра уже звонил, он обязательно будет. Надо обо всем потолковать. — У Ляли — впрочем, так Ольгу Берггольц называют только самые близкие — милая манера округло произносить букву «л» и чуть-чуть шепелявить. И как всегда, в голосе что-то озорное, мальчишеское.
— А тебе удобно? — спросила Тася.
— Неудобно только на голове стоять… Непременно приходи. Слышишь?
— Уже собираюсь, — сказала Тася.
Дружба с Олей Берггольц возникла недавно, в последний приезд в Ленинград. Знакомы-то они были давно, еще с 1934 года, когда Митя приводил Тасю — похвастаться молодой женой — к своим друзьям в дом на улице Рубинштейна с утвердившимся названием «Слеза социализма». Дом этот был построен для ленинградских писателей с явным намерением вдвинуть его в грядущее. Писатели им очень гордились. Архитектор, начитавшийся Оуэна и Фурье, расстарался вовсю: ни в одной квартире не было кухни, зато в нижнем этаже — обширнейшее помещение для общей кухни-столовой, а на крыше — солярий. В общем, дом-коммуна, освобождающий женские руки от каждодневной возни с кастрюлями. Предполагалось, что будет установлен черед для всех обитателей слабого пола, и они, в крахмальных колпаках и халатах, соревнуясь друг с другом, станут готовить лукулловские пиршества на потребу всем живущим из продуктов, сдаваемых в общий кошт. К сожалению, ничего из этого не получилось, продуктов было не в избыток, и могуче-габаритные котлы в общей кухне стали пустовать и гудели как колокола, когда по ним колотили палками юные отпрыски коммунаров. А в миленьких, маленьких квартирках с антресолями и стенными шкафами — чтобы не загружать комнаты рухлядью, — красным деревом и карельской березой, чтобы просторно было, как в пампасах, — зашипели, завоняли примусы и керосинки. После вечеринок и посиделок камерного масштаба грязная посуда составлялась в ванной — а куда ее деть, на антресоли, что ли?
У Мити на этом островке будущего было немало друзей-приятелей. Жил там и соученик его по тульскому рабфаку Миша Чумандрин, и недавний сотрудник «Ленинградской правды» Саша Штейн, широко шагнувший в драматургию, и забредший однажды на Итаку, рыжий, как апельсин, Юлий Берзин, и Юрий Николаевич Либединский, первым поощривший литературные упражнения Дмитрия.
Именно в двухэтажной квартире Либединского, у подножия крутой лестницы, ввинчивающейся в спальные покои, где, не ведая усталости, гудел продолжатель рода Либединских Миша, и познакомил Дмитрий Тасю с тоненькой круглолицей женщиной с легкими золотисто-платиновыми волосами.
Ольга оказалась здесь по велению своего сестринского долга. Ее младшая сестра, красавица Муська, оставив на руках мужа трехлетнего мальчишку, умчалась в Москву продолжать учение в студии Хмелева.
Миша, ничуть с этим не посчитавшись, заболел скарлатиной. Оставшись при пиковом интересе, Юрий возопил о помощи, и Ольга появилась в роли милосердной сестры. Тут-то они и обменялись с Тасей не слишком богатым опытом ухода за больными малолетними детьми.
А когда Оля узнала о смерти Верочки, она прислала Тасе телеграмму: «Вспомни о моей судьбе. Может, тебе станет легче…» К тому времени Оля сама потеряла двух своих дочерей, Иришу и Машеньку, и всем своим израненным сердцем воспринимала материнское горе. Ну, а когда Тася, спасая Таню от злых азиатских малярий, приехала в Ленинград и как-то позвонила Оле, они встретились и обнаружили, что симпатичны и интересны друг другу.
Нравился Тасе и муж Ольги, умный, всегда доброжелательный и ровный в обращении Коля Молчанов. Как-то незаметно присоединился к ним Юрий Прендель — колючий, как дикобраз, острослов и скептик, с настолько разлохмаченной нервной системой, что легко мог дать форы своим подопечным «психам».
Чаще всего собирались у Ольги, готовили немудреную закуску, пили чай, иной раз, под настроение, и по рюмке водки. Все были примерно одного возраста, когда только начинается лето жизни. Молодость тесно сплеталась с уже приобретенным опытом. Им было интересно друг с другом: поэт, балерина, литературовед и врач-психиатр. За словом в карман не лезли, на лету подхватывали удачную шутку, привыкли понимать друг друга с полуслова. Несхожими были и характеры друзей: неистовая, бескомпромиссная прямота Ольги, веселая ироничность Таси, спокойная рассудительность Николая и злая, несколько аффектированная насмешливость Пренделя при столкновении вызывали многоцветные искры. Жало скепсиса, которым мастерски орудовал Прендель, здесь воспринималось вовсе не как смертоносное оружие, но как легкий раздражитель.
Сегодня они опять сошлись все вместе, и, странным образом, их такие несходные характеры как бы спрессовались под тягостным гнетом случившегося и стали единым целым.
Сошлись, не зная еще о том, что были они накануне расставания на долгие годы, а с иными — даже навсегда. И ни один из них не мог даже предположить, как завинтит, повернет их личные судьбы война.
Не знала хрупкая женщина с круглым лицом, беленькая, курносенькая и чуть шепелявая, что поэтическое дарование ее совершит неимоверный, стремительнейший скачок к самым вершинам эсхиловской трагедийности, когда стихи ее окажутся столь необходимыми ленинградцам, как святая пайка черного, будто сама земля, блокадного хлеба. И имя ее — Ольга Берггольц — станет такой же неотъемлемой частью Ленинграда, как и слова стихов ее, врубленные в надгробие Пискаревского кладбища.