Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам — страница 8 из 127

Я решил, что потерплю немного еще, а потом попрошусь на газетную работу в «Большевистскую смену». И тут — ответ Мильчакова. Оказывается, Шацкина не было в Москве, но вот он приехал, и Саша с ним поговорил. «Товарищи в ИК КИМе о тебе слышали и одобрительно отозвались о бурной твоей деятельности по налаживанию интернациональных связей. В ближайшее время состоится решение Цекамола о направлении тебя на работу в ИК КИМ». Всё. Точка. Подписал — Мильчаков.

Я не поверил своим глазам. Трижды перечитал письмо. Побежал к Евсееву, показал. Николай улыбнулся, хлопнул своей широченной ладонью по конверту: «Саша мне звонил. Крайком тебя рекомендует, Муромцев».

Помнишь, Тоня, этот вечер? Я пришел к тебе, таинственный и важный. И, стараясь сдержать радостную дрожь в голосе, отчеканил: «Так вот, братцы, уезжаю в Москву. Отзывают на ответственную международную работу». Сергей тотчас же простер свои длинные ручищи и с пафосом изрек: «Ах, пустите Дуньку в Европу!» А ты только спросила: «Уезжаешь? А разве тебе плохо здесь, Митя?» Я собирался выложить тебе всё, что скопилось у меня на душе после отъезда Мартини, всё, что тревожило меня, смущало и радовало. Но последовала новая реплика Сергея о штанах, ставших вдруг короткими, я взорвался и наговорил кучу глупостей о мещанском благополучии, в котором мы плещемся, как и теплом бульончике, о самодовольстве Сергея, занятого своим искусственным «орабочиванием», о вечерах зубоскальства, запиваемого чаем с розовенькими подушечками, и… В общем, к черту всё! Надоело! Не могу больше!

Давно уже мы не сцеплялись с Сергеем так, как в тот вечер. В конце концов на его щеках выступили розовые пятна, и он ушел не попрощавшись, оставив нас с тобой вдвоем. Но я ничего не смог сказать тебе ни в тот вечер, ни позже. Боялся, что и ты, и Сергей принимаете меня за перевертыша. За такого же, как и Юрка. Что ж, считайте меня честолюбцем, погнавшимся за невиданными международными масштабами. Пожалуйста» ваше право! Настанет время, и вам будет непереносимо стыдно. Некролог в «Комсомольской правде»: «Погиб от руки фашистских палачей…» Дмитрий Муромцев?! Митька! Значит, он был там, а вовсе не восседал в своем роскошном кабинете в Москве…

Нет, до такой ерунды я тогда не додумался. Всё это сейчас придумал. Что и говорить, очень трогательно получилось.

Слушай, парень, а всё-таки — почему ты раскис? Может, Москва не нравится? Ну как она может не нравиться! Это же такой город… Когда говорят — «Москва», сердце бьется сильнее. Так, может, товарищи новые не пришлись по душе? Это кто же: Фриц Геминдер, Роберт Лейбрандт, Амо Вартанян? Да это же знаешь какие люди! Я только слышал и читал о таких. А теперь — вместе с ними. Сижу в одной комнате. Митя… Фриц… Амо… Стоп! Вот оно… Кажется, понял. Понял то, что еще не дорос до новых своих товарищей. Поэтому мне и трудно сейчас. Ведь они успели так много сделать, а я?.. Да почти ничего… Но ты, Тоня, пожалуйста, не воображай, что уже победила меня в том незаконченном споре. Вот если бы я ничего не понял, тогда бы твоя взяла. А я понял. Сейчас, сию минуту, и сразу на душе полегчало. Я постараюсь стать похожим на них, на товарищей моих по КИМу. Не сразу, конечно. Но очень постараюсь. И тогда напишу тебе расподробнейшее письмо и расскажу в нем, как я искал и нашел свою правду.

Эх, хорошо, когда удается понять самого себя! Я так приободрился, что у самого Дома Советов подошел к моссельпромщице в кепи с позументом, как у французского солдата, и не задумываясь купил плитку самого дорогого шоколада под названием «Золотой ярлык». Разрежу пополам булку, положу внутрь всю плитку и съем этот бутербродище с чаем. Зверски захотелось есть. Целый вечер прошагал по Тверской. Взад, вперед, взад, вперед… Ну и, естественно, проголодался.

ТОВАРИЩ РУДОЛЬФ

Я опоздал на несколько минут.

Фриц протянул свою маленькую руку и поморщился, когда я крепко тряхнул его влажные пальцы. В желтых, близко посаженных к переносью глазах Геминдера я прочитал целое нравоучение: молодому русскому товарищу следует приходить вовремя, и уж во всяком случае раньше секретаря исполкома Лейбрандта, — видишь, он уже снял пиджак, разложил бумаги и погрузился в дела.

Что верно, то верно! По Лейбрандту можно было проверять часы. Он входил в комнату, когда стрелки часов прокалывали своими остриями цифры 9 и 12, клал свой грандиозный портфель-гармошку на стол, снимал пиджак, вешал его на плечики, затем натягивал по самые локти черные сатиновые нарукавники, садился в кресло и миниатюрным ключиком отмыкал набитый бумагами портфелище. Проделывалось всё это неторопливо, размеренными, точными движениями.

Ровно в двенадцать он снимал нарукавники, шел мыть руки и принимался за «фриштык» — кофе в термосе и несколько бутербродов, извлеченных из глубин портфеля. Ел неторопливо, задумчиво и ужасно негодовал, если кто-нибудь обращался к нему в процессе принятия пищи. «Делать два дела сразу — значит делать их плохо», — сухо замечал он, и розовое цветущее лицо его приобретало оскорбленное выражение.

Без пяти минут пять лента начинала крутиться в обратном направлении: пиджак слетал с вешалки и облекал круглые плечи Лейбрандта, бумаги раскладывались по папкам, папки завязывались кокетливыми бантиками и упаковывались в портфель. Лейбрандт снимал очки, тщательно протирал толстые стекла замшей, прятал очки в футляр и, пожелав окружающему его пространству доброго вечера, выходил из комнаты.

В первые дни я никак не мог приноровиться к педантичности Лейбрандта. Она меня здо́рово раздражала, ну что это за комсомолец: весь разглаженный, подчинивший все свои действия минутной стрелке! И потом — из всех работающих в ИК КИМе только он да Коля Фокин носили очки. Но у Фокина очки были самые обыкновенные, примерно такие же, как у моей мамы, а у Лейбрандта — целые колеса, заключенные в черепаховую оправу. И назывались они о-ку-ля-ры. Так вот, глянет он на меня сквозь свои окуляры, и мне сразу становятся не по себе, будто я сдаю зачет по политэкономии строгому профессору.

Да, собственно, Роберт Лейбрандт, шефствовавший над агитпропом, действительно был строг, причем в равной мере со всеми обитателями нашей комнаты: и с Мюллером, и с Черней, и со мной, и даже с Геминдером.

Он и Фриц часто пререкались. Геминдер горячился, бегал по комнате, хватался за голову и каждую фразу, быструю, как пулеметная очередь, заканчивал на чрезвычайно высокой ноте. Лейбрандт отвечал отрывисто и ворчливо. Потом они оба краснели. Фриц запускал пятерню в свои густые мягкие волосы, словно намереваясь выдрать их с корнем и хватал верхнее «до», от которого у меня верещало в ушах. Тогда Лейбрандт поднимал указательный палец, покачивал им справа налево и утробным голосом говорил: «Найн, Фриц, найн». И эти непробиваемые, как танковая бронь, лейбрандтовские «найны» действовали на Фрица словно ушат ледяной воды. Он, как рыжий, потрепанный в схватке кот, бросался к своему столу, зарывался в бумаги и изредка кидал жалобно-негодующие взгляды на победителя.

Однако чем больше приглядывался я к Лейбрандту, тем рельефнее выступал из гладко обструганного футляра по-настоящему крупный работник, умеющий управлять своим временем.

Материал, на чтение и анализ которого Геминдер тратил, допустим, целый час, Роберт обрабатывал за какие-нибудь пятнадцать — двадцать минут, и к выводам его, лаконичным и ясным, просто невозможно было придраться.

«Один паршивый кирпич, и всё здание может рухнуть. Так давайте же прежде всего делать отличные кирпичи», — говорил он, поясняя свое пристрастие к «нестоящим мелочам». И терпеливо учил нас этому. Ну, честное слово, профессор; жаль только, что вы очень редко смеетесь.

За две недели моей работы в ИК КИМе я уже познакомился со многими обитателями четвертого этажа.

Кабинет Шацкина пустовал. Лазарь ушел на учебу, а Хитаров всё еще отсутствовал.

Русской делегацией временно заправлял Амо Вартанян, тот самый парень, которого я принял за турка. Встречаясь со мной в коридоре или в буфете, Амо неизменно спрашивал: «На бильярде играть научился? Нет? Почему проявляешь такую неповоротливость?» — И хитро подмигивал своим антрацитовым глазом, словно мы с ним состояли в заговоре.

Похожий на него фигурой, тоже невысокий крепыш с квадратными плечами и мускулистой шеей, Иосиф Мазут занимался Индией. Сухое продолговатое лицо его, шею и грудь покрывал какой-то ненашенский желтоватый загар.

Мазут страдал от бурных приступов тропической малярии. Где он ее подхватил? В Калькутте, Бенаресе или Лагоре? Во всяком случае, я отлично представлял себе Иосифа в синей чалме, с бесстрастным лицом, сидящим на поджатых ногах возле какого-нибудь храма Вишну или многорукой Кали. И я ему чертовски завидовал: ведь Мазут помогал организовывать первые комсомольские группы в таинственной Индии.

Китай и Япония были подведомственны Николаю Фокину, самому старому из комсомольских старичков, задержавшихся в КИМе.

Дальневосточными делами занимался еще Миша Абугов, неизменно веселый, с чуть развинченными жестами, при галстуке и во всем заграничном. О нем шепотом говорили: «Недавно приехал из страны. Имел там здоровые неприятности с полицией».

Познакомился я и с другими членами делегации ВЛКСМ: Павлушей Павловым, который обещал мне свою комнату на Тверской, когда переселится на дачу, длинным, молчаливым Насоновым и Володей Мачавариани, пришедшим в ИК КИМ почти одновременно со мной.

Организационными вопросами ведали представитель австрийского комсомола Фридль Фюрнберг и синеглазый Милан Горкич из Югославии. Славный французский комсомол представлял несколько флегматичный, на первый взгляд, Франсуа Бийю, а итальянский — Ловера, ни на секунду не расстававшийся с толстой тростью: в застенках ОВРА ему искалечили ногу. Внешне он совсем не походил на моего амиго Мартини, но было в них что-то общее, удивительно милое, и мы с ним тоже быстро сошлись.

В Международном бюро по работе среди детей, или, как тут его называли, Киндербюро, заседали Пекка Пассонен, товарищ из Германии Эрнст и Валериан Зорин. Ну, Валю-то я знал много лет, еще тогда, когда он был вожатым пионерского отряда при заводе «Каучук» в Хамовниках. Только теперь он не носил ни зеленой коротковатой шинели, ни буденовского шлема с красной звездой. Одевался, как настоящий европеец, — в пиджачке из рубчатого бархата, в коричневых башмаках и пестрых шерстяных чулках, закрученных валиком под коленями. Валя отнесся ко мне очень приветливо и обещал загрузить делами.