Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам — страница 98 из 127

— Это фигурально… Идея Людаса… Но исключительно верно… Прямо в яблочко… — с набитым ртом пытался объяснить Дмитрий.

— Было интересно? — спросила Тася.

— Ужасно жалею, что ты не могла пойти. Сказать, что было интересно, — значит, почти ничего не сказать. — Он проглотил третью котлету и принялся за чай. — Я тебе все расскажу… Постой! Откуда такой великолепный чай, мама?

— Лиле выдали на службе целых две пачки. Вот она с нами и поделилась. Пришла и принесла одну. Ну, а я отлила в баночку меда для ее девочек.

— Чертовски вкусный чай! Вот уж спасибо Лильке… Да, тебе бы, Тася, было очень интересно. Понимаешь, выступали и Людас, и Венцлова, и Корсакас. Хорошие стихи! Но не в этом дело. Самое главное — атмосфера. Убежденность какая-то удивительная. Словно не в Пензе проводился вечер поэзии, а в Каунасе или Вильнюсе…

— Бронислава Игнатьевна довольна? — спросила мама.

— Ну еще бы! Ведь Людас выступал первым. Не стихи, а целая программа боевых действий. Замечательный старик. Да вот, всё по порядку…

И тут Дмитрий внезапно обнаружил, что рассказывать, собственно, и нечего. Ну, выступили поэты со своими новыми стихотворениями… Ну, их очень доброжелательно, прямо радостно встретили… Ну, познакомился с молодым Межелайтисом, хорошо поговорили с ним. И наконец, возвращаясь с Гоголевской, смотрел на звездное небо и здорово размечтался. Но Тася словно бы прочитала партитуру его так и не прозвучавших мыслей.

— Вот уж не ожидала, что Грачев сможет так спеть Демона, — сказала Тася. — Бормотал себе под нос и вдруг, знаешь, попросил повторить и запел… И как! Сбереженный впрок, звучный и красивый голос.

— Лучше Батистини я Демона не слышала, — сказала мама. — Впрочем, из теперешних молодых мне нравится Мигай. — И вдруг засуетилась: — А вы знаете, дорогие, который сейчас час? — Мама демонстративно взяла с полочки свою гордость — мужские серебряные часы «Павел Буре» — и щелкнула крышкой. — Семь минут второго! А Таня проснется ровно в восемь.

— Вы ложитесь, Софья Александровна, я уберу…

— Нет уж, Тася-матушка. Вы с работы и опять на работу. Без вас управлюсь.

Она почти неслышно ходила в своих шлепанцах по комнате, моя и прибирая посуду. Иногда слабо звякала чашка о блюдце, позванивала ложечка и плескалась вода в эмалированном тазу.

— Так и ты, Чиж, у меня теперь астроном? — тихо спросила Тася.


В ближайшее воскресенье Дмитрий пошел проведать Саломею Нерис. Денек выдался отличный: солнечный, безветренный, ясный. Только осенью иногда выпадают такие дни хрустальной прозрачности воздуха, удаленности и четкости линий горизонта, будто бы видишь его через линзы полевого, бинокля. На горе багрово-желтым облаком клубился парк, Саломея была в своем клетчатом пушистом пальто. Стояла перед маленьким зеркалом, повешенным на оконный наличник, и повязывала голубую косынку.

— Как хорошо, Дмитрий, что вы зашли! — сказала она, делая пышный узел под подбородком.

— Лабас, драуге Нерис! Но вы, кажется, куда-то собираетесь?

— Немного погулять. В парк. Вы хотите?

— Ну конечно. С удовольствием. Погода изумительная.

— Баландукас не дает покоя с самого утра: гулять, мама, гулять! Возьмем с собой этого дядю?

Мальчик заулыбался, закивал головой и что-то пролепетал.

— Он очень хочет, чтобы вы пошли с нами, — перевела Саломея. — Погуляем немного, а потом… потом вернемся и попьем чаю. Правда, у меня совсем ничего нет. Только чай. Но я прошу вас согласиться на это. Будет один совсем маленький сюрприз.

«Вот так чудеса, — подумал Дмитрий, — что с Саломеей? Будто ее сегодня подменили».

В самом деле, редкие визиты на улицу Карла Маркса всегда были для Дмитрия трудными. Он говорил, а Саломея молчала, изредка роняя односложные ответы: да, нет, не знаю, может быть. И не то чтобы Дмитрий улавливал какую-то неприязнь. Нет, его посещения Саломея даже встречала слабой полуулыбкой, и ей было приятно, когда Дмитрий рисовал для Баландукаса индейцев или красноармейцев, расправляющихся со страшными фашистами в рогатых касках. Но она замыкалась в раковину отчуждения или, точнее, окружала себя полем отталкивания. И в ее мимолетных, настороженных взглядах исподлобья Дмитрий прочитывал всё тот же недоуменный вопрос: что нужно тебе от меня, такой, какою я теперь стала? Не мог же он, в самом деле, пускаться в пространные объяснения и говорить этой гордой женщине, молчаливо несущей на своих хрупких плечах всю трагедию своей маленькой страны, о том, что он очень ее жалеет и готов сделать все, что угодно, лишь бы облегчить ее тягостную ношу! И вот сегодня что-то произошло, сдвинулось во внутреннем мире Саломеи. Ее радость, вызванная приходом Муромцева, была несомненно искренней.

— Вам интересно было на нашем вечере? — спросила она, когда они неторопливо шли по парку. Баландукас убежал вперед, но всё время оглядывался, точно проверяя, не исчезла ли, не провалилась ли сквозь землю его мама.

— Очень интересно. Это-был вечер настоящего мужества.

— Вечер мужества, — задумчиво протянула она. — Мужества! Вы это хорошо сказали. Но жаль, что вы не знаете нашего языка.

— Бронислава Игнатьевна старалась переводить как можно точнее.

Нерис чуть пожала плечами:

— Только торопливый подстрочник! Вряд ли вы смогли уловить индивидуальность каждого из выступавших. Какие мягкие, льющиеся стихи у Антанаса! Издали он точно статуя из камня. А прикоснешься — тепло, и пальцы начинают вздрагивать от ударов его пульса. Он — сильный человек. Очень сильный!

Саломея взяла Муромцева под руку:

— Мы с вами прохаживаемся по Лайсвес-аллее… Нет, нет, идем погулять в Ажуолинас… Это такой старый, старый парк в Каунасе, в Жалякальнисе… Это я сейчас придумала. Если бы вы только могли представить себе Каунас. Какой это город!

— Я уже знаю его по рассказам и полюбил его.

— Так не случается.

— Да вот, случилось! А этот Межелайтис, он действительно талантлив?

— Думаю, очень. Если только не налетит буря и не вырвет молодой росток из земли… А почему вы о нем спросили?

— Славный парень. Он мне сразу понравился.

— Был такой смешной длинный мальчик… Однажды я отняла у одной гимназистки листочек бумаги. Не текст диктанта, а стихотворение. Туманные признания в высокой и вечной любви. Сразу же узнала почерк Межелайтиса. Прочла и… — Вспыхнула улыбка, и появились ямочки на бледных щеках.

— И?

— Прочла и вернула листочек той, кому он принадлежал по праву Хотела быть строгой, но поэтесса переборола учительницу. Только улыбнулась. «Скажи ее автору, чтобы он и дальше писал». И сразу же совсем другим голосом, не мелодичным, а приглушенным, вздрагивающим, спросила: — Они не возьмут Москвы?

— Конечно нет, Саломея. Не могут они ее взять. И сводки уже не такие угрожающие. Гитлер разобьет свои лоб о Москву.

— Я боюсь слушать сводки. Когда прохожу мимо репродукторов, готова заткнуть уши: вдруг что-нибудь страшное… Такое, что и не перенесешь.

Они уже вошли в парк, и толстый, багрово-оранжево-желтый ковер шуршал под ногами.

— Если бы я не верила, что Грюнвальд повторится, я не смогла бы жить. Но вы, Дмитрий, действительно так думаете или говорите, чтобы утешить меня?

— Ни на одну минуту не сомневался в нашей победе. И старую Россию трудно было победить. Новую — невозможно. — Дмитрий медленно сжал пальцы в кулак. — Вот так русские, украинцы, литовцы — все вместе. Ничто не разомкнет их. Нет такой силы на свете!

— Мне теплее вот здесь, — Саломея дотронулась до груди когда вы так говорите. Ох, какие красивые листья. Давайте соберем большой-большой букет. — Ладно. Но только красный.

И они стали выбирать кленовые листья, точно срывали цветы растущие под ногами. Крупные листья всех оттенков красного цвета. И только переходящие из густо-оранжевого, как корка мандарина, в алое, и с яркими, как кровинки, брызгами на бледно-матовом золоте, и сплошь омытые киноварью и темнеющие тяжелым пурпурным атласом.

Нерис села на скамейку, а Дмитрий и Баландукас все несли и несли ей ворохи сухо шелестевших красных кленовых листьев. И она составляла из них причудливый хвост райской птицы — букет.

— Как он вам нравится? — спросила Саломея и прикрыла улыбающиеся губы и ямочки на щеках веером из листьев, пламенеющих на солнце. И впервые увидел Дмитрий распрямившиеся от трагической судороги и как бы взлетевшие тонкие брови и смеющиеся серые глаза.

— Вы — Феникс. А листья — это языки пламени, — сказал Дмитрий.

— До чего красиво! Вы, случайно, не поклонник Бальмонта?

— О, что вы! Терпеть не могу его позерство!

— А вот у нас он кое на кого произвел сильное впечатление. Туманности в поэзии у нас в Литве было предостаточно — целая эпоха. Но теперь мы с этим должны расстаться. И без всякого сожаления.

— Позвольте задать вам один вопрос, — несколько неуверенно начал Дмитрий. — Тогда, на вечере, ваш ученик Межелайтис сказал мне одну очень верную вещь…

— Да? Что именно?

— Смысл в общем такой: ничто не в силах заглушить голоса настоящей поэзии. Ни войны, ни катаклизмы… И сказал он это применительно к вам. — Увидел, как морщинка пересекла широкий лоб Нерис, и заторопился: — Подождите, прошу вас… Ведь это же ваши слова: «Отныне я сознательно выступаю против эксплуататоров рабочего класса»? Это в «Трячас фронтас». Десять лет назад. Я не ошибся?

— Вы и это знаете? Да, это из моей декларации… Но что вы хотите меня спросить?

— Вы избрали путь борьбы. Борьба продолжается. Еще никогда, пожалуй, она не была такой трудной… Вот и всё… Это даже не вопрос. Но я давно собирался сказать вам это.

— Пойдемте погуляем еще немного. А отвечу я вам, когда придем домой. Согласны?

— Ага, сюрприз, о котором вы говорили…

Она вдруг покраснела:

— Очень маленький… Жаль оставлять эти листочки. Бедные, думали, что так же красивы, как и те, что я отобрала. Ну, пусть лежат на скамейке.

Аллеи были совсем безлюдны. Только они двое и Баландукас. И такая тишина! Шелест листьев и редкий вороний грай.