Давайте, девочки — страница 6 из 69

Гулко треснула лампочка… А потом провалилась земля. Кто-то из «Клаусов» выпалил в темноте из нагана. Девицы завизжали как недорезанные. Потом грохнул еще выстрел, еще…

Но от этого пушечного грохота пацаны вовсе не бросились испуганно врассыпную, а напротив, победно завопив, дружно обрушились на «Клаусов», разом смяли их, дубася здоровых, вооруженных наганами верзил палками и бляхами ремней…

Выстрелов больше не было.

«Клаусы» рванули с пустыря к подворотне, но, налетая в темноте на проволоку и груды камней, валились в кучу-малу, выбирались, выкарабкивались из нее с диким матом и с воем неслись дальше. Им уже было достаточно, ошалев от избытка впечатлений, они надеялись спастись бегством… Но еще долго метались по дворам, налетая на преграды, безумно, как лошади на пожаре. Избитые, перемазанные дерьмом, они повсюду натыкались на вопли безжалостных пацанов, крушащих их всеми видами оружия непримиримой дворовой мести.

10

В самый разгар схватки мать ухитрилась затащить Генса домой. Он сидел на кухне, с опухшим носом и ободранной коленкой, и отмачивал в эмалированном тазике с теплой водой сбитые в кровь многострадальные ноги, не знавшие летом башмаков…

Мать уже успела описать ему, со всей педагогической убедительностью, веселенькое будущее в исправительной колонии для несовершеннолетних мерзавцев. И юный Рыжук, всегда легко внемлющий гласу добродетели, весь, от макушки до цыпок на ногах, только что смазанных свиным жиром, умильно и честно во всем раскаивался, с тем чтобы назавтра…

Когда все еще спали, он тихонько распахнул окно и перемахнул через забор палисадника. А потом, зябко ежась от утренней прохлады, слонялся по двору, с дрожью и нетерпением ожидая, когда же наконец выползут во двор эти презренные кандидаты в исправительную колонию, эти «шпанюки и хулиганы», чтобы жадно впитывать их хвастливые взахлеб переборы великой битвы…

Не однажды потом, с восторгом и замиранием, ревнуя и злясь, вспоминал он эти минуты Отмаховской славы, его взлета и его победы.

Как решился Витька Отмах, как сумел он посметь вот так, улыбаясь, выйти тогда в центр круга? И зачем именно так решил начать свалку чубатый заводила в кепочке-восьмиклинке? Где взял он талант, похерив трусость и бессилие, одним отчаянным махом свалить бугая, верзилу, туза бубнового выше его на две головы, да и гораздо сильнее?

– Если лезешь в драку, надо победить, – сказал тогда Витька Отмах, никогда не читавший Хемингуэя, ни до и ни после. – А остальное все – мура, – закончил он фразу, точно такую, как Рыжик вычитал лет десять спустя.

11

Но если бы все было так просто! Если бы хоть однажды потом все было так просто! Чтобы, затянув тугими узлами ремни, пойти стенкой на стенку и одним махом что-то выиграть или изменить. Или грохнуть тыквой с дерьмом о чью-то ненавистную голову, вместо того чтобы приветливо улыбаться при встрече, вежливо поддерживать разговор, а прощаясь, не отдернуть руки…

Да и с любовью тогда было попроще, чем всю жизнь потом.

Сложности, конечно, начались сразу, но носили исключительно технический характер. Да и то из-за недотепистости соседской Томки Кедровой.

12

Томку Кедрову они с Пэциком заманили на чердак ее дома, где на засыпанном песком по щиколотку полу стояли две металлические койки, на которых спали летом ее старшие братья.

Раздев Томку догола, что было совсем несложно, так как стояла жара и на Томке были только трусики, которые Пэцик для надежности припрятал, присыпав песком, они уложили ее на одну из кроватей. Внимательно изучив ее женское устройство, они уговорили ее поебатъся с ними по очереди, на что Томка Кедрова охотно согласилась, потому что тогда она была бы «ну точь-в-точь» похожа, в чем семилетние растлители ее убедили, на красавицу Муську-Давалку – дворовую звезду, которая «по-взрослому» давала всем пацанам по очереди в сарае Витьки Отмаха. Правда, давала «на стояка», в чем содержалась какая-то особенная, дополнительная доблесть, так Рыжуком и не осознанная. И еще чего-то у них брала.

Очередь на Томку они разыграли на пальцах, так же, как это делали пацаны. Выиграл Рыжук, Пэцику пришлось укрыться с головой ватным одеялом. Гене, убедившись, что тот не подсматривает, наверное бы и приступил, если бы знал к чему. В сарае у Витьки Отмаха он не присутствовал – дальше очереди его по малолетству не пускали, и что там дает Муська-Давалка, то есть сам процесс, он представлял весьма приблизительно, помня наверняка только строчку из дворовой считалки, согласно которой на счет шесть надо засунуть под шерсть.

Одеяло было ватное, никакой шерсти он не обнаружил (отчего, видимо, и до сих пор терпеть не может дурацкую моду современных девиц выбривать себе растительность в интимных местах). А пока он судорожно прокручивал в памяти сортирные картинки, похабные анекдоты и высказывания пацанов, пытаясь смоделировать свое дальнейшее поведение, время было упущено, так как со двора раздался зычный голос Томкиной мамаши:

– Томка, дрянь, куда ты запропастилась?! До-о-мо-о-й…

Трагичным было не это, а то, что куда-то запропастилась не Томка, запропастились Томкины трусы, которые они втроем лихорадочно искали, подогреваемые криками и угрозами со двора, но, перерыв весь чердак, так и не нашли. В конце концов Томка спустилась на землю по приставной лестнице-стремянке, светя голой попкой, которую, естественно, выдрали, а Генсу с Пэциком пришлось еще долго прятаться от Томкиных старших братьев.

Этот конфузный случай неожиданно высветил Рыжуку все ранее им не ценимые достоинства Муськи-Давалки – белокурой, крашеной перекисью, длинноногой дворовой красавицы – свободной и раскованной, как блатная песня прямой и откровенной, как похабный анекдот. Если и была она под стать кому-то, то лишь Витьке Отмаху, когда тот еще и гитару обшарпанную из сарая выносил и, дернув струны, угадывал судьбу:


Сиреневый туман над нами проплывает,

Над тамбуром горит полночная звезда.

Кондуктор не спешит, охранник понимает,

Что с девушкою я прощаюсь навсегда…


Ну а что до анекдотов, считалок, присказок, афоризмов и правил, ходивших во дворах наряду со страшилками об оживших покойниках, то, чем старше и многоопытнее становился Рыжюкас, тем больше он ими проникался, завидуя глубине и точности дворовых формул, в которых за прямотой и грубостью всегда обнаруживалась житейская мудрость. И, став писателем, тайно мечтал хотя бы однажды что-нибудь изложить так же просто и вразумительно, как в десятке строк той детской считалки. «Одиножды один, вышел один, одиножды два – вышла одна, одиножды три – в комнату зашли, одиножды четыре – свет погасили, одиножды пять – легли на кровать, одиножды шесть… одиножды десять – ребенку уж месяц»…

13

И драки, и любовь, ладно. Эту азбуку юный Рыжук потихоньку осваивал.

Сложнее было с другим. Очень долго Гене не мог понять, что вообще происходит, почему так странно поделен дворовый мир. И почему так чудовищны и несправедливы его соприкосновения с миром внешним.

Прямыми и жесткими были пацаны. Но еще более жесткими, нет, жестокими оказались правила, по которым внешний мир принял эту безотцовщину, голытьбу, еще сопляками да карапузами предоставленную себе. Этих пацанов, оставшихся наедине – сначала с войной, потом с тем временем, которое в учебниках истории назовут восстановительным периодом.

Неотвратимо оказываясь на крашеной темно-коричневым маслом лавке (она называлась скамья подсудимых) в большой комнате одноэтажного здания народного суда, расположенного у базара, они почему-то не оправдывались.

Именно это удивило Рыжука, когда он был однажды приведен в суд, «пока еще», как пообещал ему конвоир, в качестве свидетеля по делу о разбойном нападении пацанов на склады овощной базы неподалеку от его дома.

Но вот и прокуроры с покрасневшими от тревог и бессонных ночей глазами, и судьи почему-то не захотели найти им оправданий. Ну что-нибудь такое в примечаниях к статьям о краже со взломом или поножовщине – о скидках на отца, который так некстати высунулся из окопа, на дом, вместо которого осталась только воронка, на постоянный голод, на другие «смягчающие» обстоятельства.

Клепали им сроки народные судьи, не больно терзаясь нелепостью осуждать этих отчаянных голодранцев, уже и без того хлебнувших лиха…

Потом Гене увидел, как его уже осужденных кумиров выводили под конвоем и грузили в синий тюремный «воронок», похожий на хлебный автофургон, но с железными решетками на окнах… И как билась в истерике Муська-Давалка, как рвалась она к «воронку», как кричала раненым зверем, отбиваясь от мужланов в милицейской форме, пытавшихся скрутить ее и оттащить в сторону.

Но еще больше его удивило и запутало другое.

14

Прильнув к щели в одной из ставен, которыми на ночь мать закрывала окна, и дрожа от страха, Рыжук подсмотрел, как поздним сентябрьским вечером дворничихин подвал окружили военные – в зеленых фуражках, с винтовками они прикатили во двор на нескольких грузовиках.

Он поверить не мог своим глазам, когда увидел, что «Клаусы», еще недавно трусливо бежавшие от пацанов, сейчас отбивались упорно и отчаянно. О, как они повыскакивали разом из дверей и окон, крича и паля из наганов! Как отважно пошли на прорыв! Как яростно отбивались и отбрыкивались от людей в военной форме, которые волокли их к машинам…

Но когда истошный хрип одного из «Клаусов»: «Сволочи!» вдруг прорезал нависшую над двором темень, Гене нечаянно задохнулся, но не от восторга или мстительной радости при виде поверженных врагов, а от непонятной и острой жалости к ним… Столько отчаяния и ненависти было в этом вопле, так похож он был на крик Муськи-Давалки, дикой волчицей бросавшейся на защиту пацанов, таким это все было загадочным и тревожным, что Рыжук заплакал. «Эти-то