Хорошо помню первый день пасхи. Была дивная весенняя погода. От наших ворот через весь двор к самому саду под горку стремятся весенние потоки. По воде, подпрыгивая, вертясь, несутся щепочки — мои кораблики и проч. В воздухе тепло, благодатно. Время послеобеденное. Все отдыхают, визиты окончены. Дом задремал в праздничной истоме. Надо мной нет глаза. Я, разнаряженный в голубую шелковую рубаху с серебряными маленькими пуговками, в бархатные шаровары, в бронзовых с желтыми отворотами сапожках, такой приглаженный, праздничный, веду себя соответственно обстановке. Но вот является Николашка[7], шалун, еще больший, чем я, более меня изобретательный. Он предлагает мне пройти по доске через ручей от крыльца к каретникам. Это кажется невозможным, но пример облегчает дело, и я со всей осторожностью, едва дыша, пробираюсь по доске к намеченной цели. Все обошлось как нельзя лучше. Теперь обратно к крыльцу, к заветному камню-островку. Иду, но неожиданно внимание мое чем-то отвлеклось и я лечу во всем моем уборе в ручей. О ужас! Я в воде, я весь в грязи! Отчаянный крик мой слышит мать, прибегает, извлекает меня из маленькой Ниагары, тащит в комнаты и там… слезы. Я сижу, раздетый, в постельке, в одном белье.
Еще помнится такое. Ранняя весна, пасха. Посмотришь из залы в окно или выскочишь, бывало, за ворота, что там творится? А там празднично разряженный народ движется по улице к качелям. Еще задолго до пасхи, бывало, станут возить на нашу площадь бревна, сваливать их поближе к «Аллейкам»[8] — значит пришла пора строить балаганы, качели и проч. К первому дню пасхи все готово и действует с шумом, с гамом, с музыкой. Народ валит туда валом. Солнце светит особенно ярко. В воздухе несется радостный пасхальный звон. Все веселится, радуется, как умеет. Пьяных еще не видно — они появятся к вечеру, когда все наслаждения дня — балаганы, качели — будут пережиты, когда горожане побывают друг у друга, попьют чайку, отведают пасхальных яств и питий. Вот тогда-то и пойдет народ с песнями, с гармоникой. Тогда и пьяные побредут, заколобродят.
К воспоминаниям моего раннего детства относится чрезвычайное событие — приезд в Уфу из Оренбурга начальника Оренбургского края, генерал-адъютанта Крыжановского, того самого, который позднее был смещен, судим по делу о расхищении башкирских земель.
Слух о приезде важного сановника быстро облетел город, и мы, дети, с кем-то из старших ждем предстоящего зрелища на балконе нашего дома. Задолго до приезда около соседнего с нами Дворянского собрания начал собираться народ. Подъезжали разные мундирные господа, скакали казаки и проч., и, наконец, в облаках пыли показалась вереница экипажей. Впереди — полицмейстер Мистров, стоя, держась за пояс кучера, летел сломя голову, а за ним следовал огромный дорожный дормез, кажется, шестериком. В тот же момент появились в подъезде высшие члены города — белый как лунь тучный предводитель дворянства Стобеус и другие. Военный караул отдал честь. Из дормеза вылез важный генерал. Тишина, напряжение необычайное, и генерал-губернатор в сопровождении губернатора и свиты проследовал в подъезд. Самое интересное кончилось, однако народ еще оставался, чтобы продлить удовольствие. Как во сне чудится мне тот же дом Дворянского собрания, около него стоит пестрая будка (николаевская, черная с белым и красным), у будки на часах стоит солдат с алебардой, в каске и с тесаком на белом ремне. От этого моего воспоминания остается у меня до сих пор какой-то привкус «николаевской эпохи». Однако, когда я уже взрослым пытался проверить это впечатление, мне никто из старших моих не мог подтвердить возможность такого зрелища. Как, каким образом оно у меня сложилось так реально в моей памяти — не могу себе объяснить. Повторяю, что целая эпоха мысленно в чувстве моем встает передо мной в связи с этим воспоминанием.
М. В. Нестеров. Портрет В. И. Нестерова, отца художника
К раннему же детству надо отнести болезнь моей матери. Мать была больна, помнится, долго, чуть ли не воспалением легких. В доме была тишина, уныние. Мы с сестрой шушукались, иногда нас пускали в спальню к матери. Она лежала вся в белом. В комнате была полутьма; горела лампада у образов. Нас оставляли недолго, и мы со смутным, тревожным чувством уходили… Бывал доктор Загорский, важный барин; встречая нас с сестрой, он по-докторски шутил с нами. Так шло дело долго… Однако как-то вдруг все в доме повеселело, нас позвали к матери, объявили нам, чтобы мы вели себя тихо и что «маме лучше». Велика была моя радость! Я был так счастлив, увидав мать улыбающейся нам… Болезнь проходила быстро, и, помню, для меня не было большего удовольствия, когда мать перекладывали, перестилали ее постель. Мне позволяли взбить своими маленькими руками ее перину. Мне тогда казалось, что именно оттого, что я, а никто другой собьет эту перину, мать скорее поправится, что в этом кроется тайна ее выздоровления… И немало проливалось слез, когда мне почему-нибудь не удавалось проделать свое магическое действие.
Вот еще нечто весеннее — пасхальное. Сейчас же после обедни начинались «визиты». Приказывали «запрягать бурку в наборный хомут». Снимали с тарантаса кожаный чехол (я особенно любил этот «весенний» запах кожи). Отец не любил ездить летом ни в каком экипаже, кроме очень удобного тарантаса, и празднично одетый уезжал с визитами. Одновременно начинали прибывать визитеры и к нам. Приезжали священники от Спаса; приезжал всеми нами любимый «батюшка сергиевский» (от Сергия[9]); соборные, александровские. Пели краткий молебен, славили Христа; сидели недолго и ехали дальше. Принимала гостей мать; здесь же были и мы с сестрой.
М. В. Нестеров. Портрет М. М. Нестеровой, матери художника
Праздничный стол еще накануне больших праздников — рождества и пасхи — раздвигался чуть ли не на ползалы, накрывался огромной белой, подкрахмаленной скатертью, и на нем выстраивалось целое полчище разнообразных бутылок, графинов, графинчиков. Впереди них помещался слева огромный разукрашенный окорок, дичь, паштет, потом разные грибы, сыры, икра и проч. Мать, высокая, быстрая в движениях, находчивая и острая, была нарядная, в шелковом платье из старинной материи, с кружевной накидкой на голове. Гости, больше купечество, приезжали, садились, обменивались праздничными новостями, выпивали, закусывали и ехали дальше, а на их место появлялись новые. Так длилось часов до четырех-пяти. К этим часам некоторые гости успевали так «навизитироваться», что только присутствие строгой хозяйки удерживало их от излишней развязности. Некоторые, напротив, к этому часу были очень сумрачны. Одним из последних, бывало, приезжал так называемый «Палатин племянник». Он был единственным наследником одинокого богатого купца Палатина. Этот Палатин племянник, не взирая на свои «за сорок», был как-то несамостоятелен; всем и ему самому казалось, что за ним стоит его строгий дядюшка. Палатин племянник любил поговорить, любил и выпить, но делал это как-то несмело…
И вот однажды, когда все визитеры перебывали, побывал и Палатин племянник. Когда вернулся домой отец, весь дом, усталый за день, задремал, и только мы с Николашкой, мальчиком из магазина, бодрствовали, оставаясь в зале. Тихо играли, катали яйца, и не помню, кому из нас пришла соблазнительная мысль выпить и закусить. Налили, не долго думая, по рюмочке «Беникорло», выпили и закусили икрой. Нам понравилось — повторили и особенно налегли на вкусную зернистую икру, которой было много в хрустальной посуде. И тогда только мы опомнились, когда икры осталось лишь на дне. Опомнились и испугались… Как быть? Порешили, если заметят, свалить все на… Палатина племянника — он-де икру съел.
Час отдыха кончился. Вышел в залу отец, подошел к столу, и захотелось ему чем-нибудь закусить. Вспомнил, что хорошую икру он купил, зернистую, такую свежую. Подошла и мать; он спрашивает про икру, а ее и след простыл… Дальше да больше — добрались до нас, голубчиков. Спрашивают, а мы, не долго думая, и свалили все на Палатина племянника. Свалить-то — мы свалили, а поверить-то — нам не поверили. Ну и досталось же нам тогда обоим! Долго мы не могли забыть, «как Палатин племянник икру съел»…
А вот и лето… В нашем саду заливаются, поют птички. Урожай ягод: малины, смородины — и мы с моим соблазнителем сидим под кустом еще сырой смородины и поедаем ее. Мать вчера заметила, как много было ягод, а сегодня глядит — их убавилось наполовину. Опять неприятность, угроза запереть сад на замок и проч. А там варка варенья, снятые с него вкусные пенки… Надо вести себя получше, чтобы получить ложечку этих пенок.
Поспевают яблоки — каждое дерево знакомое, как не попробовать — не поспели ли? Да если и не поспели, что за беда? Они такие кисленькие, вкусные… Что-то неладно с желудком — опять неприятности, опять сидеть дома, когда в саду так хорошо, такая славная, прохладная тень под большой березой, посаженной отцом, когда он был еще мальчиком.
А как хороши были поездки с матерью за Белую!.. На тарантасе — мать, мы с сестрой, брали и еще кого-нибудь с собой. Брали на всякий случай небольшие корзинки, бурачки. Ехали плашкоутным мостом через Белую на ее луговую сторону. На реке в теплый вечер масса купающихся, стоит особый гул. Вот выехали мы на Стерлитамакский тракт. Дивный воздух, по бокам дороги стоят гигантские осокори. Нам разрешено встать с тарантаса, побегать. Мы собираем осколки осокоря, они легко режутся, из них выходят такие славные кораблики… Едем дальше. Цель поездки — не только подышать чистым воздухом, но и набрать черемухи, которой уродилось множество. Мы наломали ее целые кусты, так немилосердно покалечили злосчастное дерево. Хорошо, что для него это проходит бесследно: на тот год оно еще пышней зацветет, а ягод будет опять видимо-невидимо. Усталые, возвращаемся уже в сумерках домой. Ужинаем и, довольные, идем спать. А там, если будем хорошо вести себя, нам обещают новую прогулку — на Чертово Городище, на Шихан. Отсюда и село Богородское видно! Там в двух шагах и мужской монастырь, где спасаются десятка два стариков-монахов, рыболовов. Какие