Я не понимаю, что дядя Серго говорит, не понимает этого и Амалия — она только смотрит остановившимися глазами на куклу, которую протягивает ей мама. А мама оглядывается на дядю Серго и укоризненно качает головой.
— Ты не прав, Серж! Это же дети! Вы, мужчины, ну совершенно ничего не понимаете, у вас глухие сердца! А мы, выражаясь твоим языком, такие же «труженики», так Тигран, только у нас разная работа… Ну, Амалия, возьми куклу, — бодро говорит мама, — и приходи к нам сегодня же. Слышишь?
Амалия не отвечает, даже не смотрит на маму, ее глаза становятся все шире и вдруг вспыхивают слепящим блеском. Рванувшись, она судорожно хватает куклу и, крепко прижимая ее к груди, с непонятным возгласом убегает домой.
А дядя Серго продолжает грустно и иронически улыбаться.
— Ну-ну, посмотрим на результаты сего социального эксперимента, милая Маргарита, — все так же непонятно говорит он.
А я думаю: все-таки мама молодец! Теперь Амалии не будет обидно. И у нее будет теперь своя Катя!
ВСТРЕЧА НА МОСТУ
«Гиж март» — сумасшедший март — так называют в Тифлисе первый месяц весны. Откуда-то с нагорий вдруг налетают шальные пронзительные ветры, весь город распахнут навстречу сквознякам. Грохочут железные крыши, словно кто-то бегает по ним в тяжелых, подкованных сапогах, хлопают плохо прикрытые ставни, разноцветными флагами полощется развешанное на балконах белье.
В эти беспокойные дни вода в торопливой, мутно-желтой Куре становится мутнее и течет еще быстрее, еще стремительнее. Бешеный ветер с особенной силой свирепствует на мостах — он толкает прохожих в спины, треплет им волосы, безжалостно швыряет в лицо горсти острой, колючей пыли. «Сурб Саркис бесится», — бранятся тифлисцы, сгибаясь навстречу ветру, старательно придерживая на ходу шляпы.
Сурб Саркис — святой, ему полагается быть добрым, но в марте он частенько бывает в плохом настроении.
Мы с бабушкой Олей опасливо вступаем на Воронцовский мост. Бабушка маленькая, легкая, ей трудно противиться ветру. Она идет мелкими шажками, низко опустив голову, одной рукой держась за перила моста, другой прижимая меня к своему боку. Ветер рвет из-под шляпки золотистые ее волосы, мне они сейчас кажутся особенно красивыми.
Что же выгнало нас на улицу в такую непогоду?
Мои просьбы?
Любовь бабушки?
Наверно, и то и другое.
Пробиваясь сквозь ветер, наперекор воле Сурб Саркиса, мы спешим на другой берег Куры — в гости к дядюшке Котэ. Конечно, мы могли бы зайти в другую кондитерскую, они есть и на проспекте Руставели, но мне обязательно хочется к дядюшке Котэ, он такой добрый и приветливый, и потом — я уверена, — у него самые вкусные на свете марципаны.
Напрасно отговаривала нас мама от небезопасного путешествия. Однажды, напоминала она, в такие же вот ветреные, мартовские дни весь город взбудоражила трагическая весть — какую-то слишком отважную невесомую старушку с ее вывернутым наизнанку зонтиком и черной траурной вуалькой Сурб Саркис запросто перебросил через перила моста в Куру.
Но мне так хотелось погулять! Вчера весь день я не давала покоя ни маме, ни бабушке — просила, ворчала, хныкала. Меня даже не тянуло повидать друзей; напрасно снизу, со двора, Васька строил мне выразительные рожи: спускайтесь, мол, с Гиви потихоньку; напрасно Амалия, поднявшись на балкон, с дико вытаращенными глазами рассказывала про страшных жуликов, которых ночью будто бы ловил во дворе ее дорогой хайрик[3] Тигран, — никакие россказни и новости не могли меня развеселить.
Единственный человек, которому я боялась признаться в своем желании, — папа. Ему не нравится, что я люблю сладкое, он дразнит меня сладкоежкой и пугает, что в конце концов у меня испортятся все зубы: «И будешь шамкать, как старушка!»
Он уже не раз выговаривал бабушке: «Ну зачем вы, Ольга Христофоровна, приучаете ребенка к сладостям? Это по меньшей мере вредно!» А бабушка возражает грустно и мягко: «Но, дорогой Лео… ведь за все свое детство Ли ничего, кроме гнусного сахарина, не пробовала. Хочется чуть-чуть побаловать ее!»
Я притворяюсь, что не слышу их пререканий, и, зажмурившись, словно наяву вижу дядюшку Котэ и его марципановых зайцев в ядовито-зеленых и красных камзолах, вижу марципановую принцессу с крошечной короной на голове, в широченной, кринолином, юбке. Я вижу ее как живую: она стоит в центре витрины заветной лавочки, окруженная свитой этих самых зайцев, такая хорошенькая, аппетитная, со своим аккуратно вздернутым носиком, чем-то напоминающая мою Катю.
И вот наконец, после долгих пререканий с мамой и тайком от папы, мы с бабушкой отправляемся в поход. Идем, несмотря на то что разъяренный Сурб Саркис рвет и мечет — того гляди, и впрямь столкнет нас в Куру. Но мы мужественно преодолеваем барьеры ветра и пыли и наперекор воле Сурб Саркиса оказываемся на другом берегу.
Плехановский проспект длинный и нарядный, на каждом шагу мелкие лавочки и шикарные магазины, рестораны и винные погребки, откуда тянет запахом яблок и кисловатой терпкой прохладой.
Сурб Саркис бушует здесь не с такой злой яростью, как только что на мосту, и мы с бабушкой идем медленнее, с любопытством поглядывая по сторонам. На проспекте шумно и оживленно: один за другим проезжают щегольские фаэтоны с поднятыми от ветра и пыли верхами, лошади звенят бубенчиками и металлическими бляшками сбруи, возле кафе и парикмахерской фланируют надменные черноусые франты с инкрустированными тросточками, бегут, размахивая газетами, мальчишки, кричат пронзительно и весело: «А вот «Заря Востока»! Па-аследние новости! Чемберлен бряцает оружием. Читайте, читайте! Арестована шайка бандитки Громовой! Вновь а-аткрыт ресторан «Орион»!»
Этой зимой бабушка научила меня читать, и сейчас я прилежно всматриваюсь в бросающиеся в глаза яркие вывески; громадные цветные буквы послушно складываются в знакомые слова, словно кто-то невидимый шепчет их у меня над ухом: «Фрук-ты», «Ви-но», «Чу-чхе-лы» — и мне это кажется необъяснимым чудом.
Я почти не слушаю бабушку, а она, увлекшись воспоминаниями, рассказывает, что раньше, до войны и революции, Плехановский проспект назывался Михайловским. Это была самая людная улица Тифлиса. Потом, в годы войны, как и другие улицы, она стала скучной и серой, а теперь вот снова ожила…
Замедляя шаг, то и дело останавливаясь, я читаю по складам красные, радужные, золотые буквы: «Ки-но «А-пол-ло»… Не-сра-внен-ная Мэ-ри Пик-форд…» Но бабушка, которую, наверное, утомила медлительность нашего путешествия, вдруг решает меня напугать:
— Идем же, Ли! А то дядюшка Котэ закроет на обед, и останешься ты с носом!
Такая угроза не может не подействовать — я бегу сама и тащу бабушку за собой:
— Скорее, скорее!
Но вот она наконец, заветная лавочка! И все в ней на месте: и лукавые зайцы в разноцветных камзолах, и зазывно улыбающаяся принцесса, и шоколадные бомбы в серебряных обертках. Но сегодня, в ветреный сумасшедший день, обычно набитая маленькими лакомками, уставленная цветами кондитерская почти пуста: только две незнакомые мне девочки, аппетитно облизываясь, доедают пирожные.
За прилавком горой возвышается важный, толстый и розовый, с глазами-изюминками, словно вылепленный из сливочного крема дядюшка Котэ. Он в свеженакрахмаленном халате и в белой же, словно у доктора, шапочке. Из-под глянцевито-черных его усов светятся в доброй улыбке сахарные зубы.
Дядюшку Котэ обожает вся ребятня Тифлиса: он великолепно изучил вкусы своих маленьких клиентов, всех знает по имени, знает, кто из них что любит, и относится к ним с подчеркнутым почтением, так же как к взрослым посетителям. И это подкупает.
— Гамарджоба, Валико-гэнацвале, прахади, пажалста! — вскидывая руки, провозглашает дядюшка Котэ воркующим баском, да так торжественно провозглашает, словно перед ним не замурзанный мальчонка с зажатыми в ладошке скромными пятачками, а сам шах персидский. — Двэсти граммов орэхов, дарагой? Пажалста, дарагой… Самые лучшие для тэбя! Кушай на здоровье, гэнацвале…
Так он встречает каждого.
И мою склонность к марципановым зайцам тоже помнит дядюшка Котэ и всегда преподносит мне самого расписного, самого яркого — даже жалко отгрызать такому красавцу ухо или хвост.
И сегодня, увидев в дверях кондитерской нас с бабушкой, дядюшка Котэ улыбается во все свое полное веселое лицо и в радостном восхищении хлопает ладонями по толстым бокам.
— Вах-вах, калбатоно[4] Олга, гэнацвале, смотри, пришли! Нэ испугались Сурб Саркиса, пришли к дядюшке Котэ! Нэ ожидал, ну никак нэ ожидал от вас, калбатоно Олга, такой гэраичэской смэлости! — на все лады повторяет добродушный кондитер, хохоча и потирая руки.
Он выходит из-за прилавка нам навстречу и услужливо, с подчеркнутой старательностью обмахивает салфеткой и без того чистый, наш излюбленный столик под зеленой пальмой, у окна.
— Прошу вас, прошу, калбатоно Олга, присаживайтесь! И ты, Лиана, садыс, дэтка. Вот так. Удобно? Тэбэ, конэчно, зайцэв? Да? И твоим подружкам во дворэ тожэ? Угадал дядюшка Котэ. О, он умээт угадывать мысли малэнких дэвочек! Сэйчас! Сэйчас, гэнацвале! А вам, калбатоно, разрешите прэдложить чашэчку настоящэго турэцкого кофэ? Клянусь, вы уже давно нэ пили такого кофэ!
Он приносит бабушке кофе, а передо мной выстраивает на столике с десяток роскошных, отливающих всеми цветами радуги ушастых зверьков.
— Вот тэбе твои зайцы!
Глаза у меня разбегаются, я смеюсь от переполняющей меня радости и долго не могу решить, каких выбрать. Ну хорошо, вот этот — мне, этот — Ваське, а синий с красным кушаком — Амалии, она любит синий и красный цвета.
Дядюшка Котэ между тем считает долгом вежливости завести с бабушкой неторопливую беседу, благо посетителей в лавочке нет. Он усаживается напротив, щеки и глаза у него так и сияют.
— Вах, какой хароший внучка у вас, калбатоно Олга, — говорит он, бережно прикасаясь к моим волосам. — Очэн красивый дэвочка Лиана! Люблю ее, как родную. Что-то давно с нэй нэ приходыли к старому Котэ! Заняты, видно, были, калбатоно?