Все начали выкладывать на стол деньги.
— Вот, на сухари, консервы, крупу. Масла возьми. Сам знаешь, на полмесяца идем, а то и поболе, на одних сухарях не продержишься, — сурово наставлял хозяину Федор Михайлович.
— Это я мигом, — засуетился Павел Тимофеевич. — Момент. Одна нога здесь, другая — там. Лодка у меня на ходу, только канистры поднести. Вы пока начинайте, собирайтесь.
Схватив большой крапивный куль, он побежал в пекарню, а остальные стали через огород носить к лодке поклажу, канистры.
Подошел младший сын Павла Тимофеевича — Василий. Малорослый, худощавый, с болезненным лицом, он походил на мать.
— Ну, как, Вася, едешь? — спросил Федор Михайлович.
— Нет, не берет отец.
— А говорил с ним?
— Только что. И не глядит.
— Пошто было руку подымать? Ведь отец.
— Да кто поднимал? Этой зануде показалось, что мало ей ягод дали, — хмуро отозвался Вася о своей сестре. — «Фашист, говорит, пожалел». Я же ей собирал, я же еще и плохой, фашист. Вот за «фашиста» я ее по губам и щелканул, совсем легонечко, чтоб знала, как обзываться. А он не разобрал и давай кулаками размахивать.
— Отец. Надо было стерпеть.
— Ну и что ж, что отец? Значит, все дозволено? Да если б мы его били — другое бы дело, а то просто связали, и все! — Вася потоптался еще возле лодки и, хмурясь, проговорил: — Все эта зануда виновата. Не она, ничего бы и не было! — и махнул рукой: — Поезжайте, ничего. Мы с братухой и без него дорогу найдем куда надо.
Вскоре показался Павел Тимофеевич с кулем за спиной, вспотевший, красный, взъерошенный, словно петух после драки. Отдуваясь, он сбросил куль в лодку и присел на бочку.
— Уф, забегался! Пока туда-сюда… Только переодеться еще, и можно ехать.
— Сына-то пошто не берешь? — спросил Федор Михайлович. — Ну, поскандалили, так с кем по пьянке не быват?
Павел Тимофеевич снова побагровел, глаза стали злые.
— Подыхать буду — на порог не пущу! Я их растил, кормил, последние жилы на них выматывал, а они меня, туды-растуды, за грудки, значит? Конечно, разве я сейчас с ними совладаю? Старший вон какой бугай вымахал, а я весь покалеченный. Не надо и близко!
Федор Михайлович сокрушенно покачал головой: дело твое, тебе лучше знать.
Бикином идет лодка. Володька после гулянки пошел «добавлять», прошлялся где-то всю ночь и теперь лежит в носу лодки, раскинувшись, и спит тяжелым беспробудным сном. Жалко смотреть на его красивое, мускулистое и такое опустошенное тело.
Миша и Шмаков о чем-то разговаривают лениво, о чем — не разобрать из-за шума мотора. Федор Михайлович дремлет, откинувшись на мешки с поклажей. Иван бездумно смотрит на голубую, убегающую назад воду.
К правому берегу Бикина подступают сопки. Некоторые обрываются у воды отвесными кручами. На голых, почти вертикально поставленных плитах камня ничего не растет. Зато по ним, как по книге, можно проследить изломы, сжатия, происходившие в далекие времена горообразований, — всю историю гор. Это — отроги водораздельного хребта между Хорским и Бикинским бассейнами.
На кручах шапками курчавятся дубняк, черная береза, цепкий жасмин, розовеют заросли цветущей леспедецы. Среди папоротников и трав проглядывают рубиново-красные звездочки поздних лилий, а в расселинах и трещинах скал тут и там ютятся розовые глазки гвоздик.
Тучная летняя зелень однообразна по своему звучанию, и только на первый взгляд, только неопытному новичку кажутся деревья все на одно лицо. А приглядишься — и начинаешь различать, что на более отлогих склонах господствует лиственница, а по распадкам — буйные заросли ясеня, бархата, липы, маньчжурского ореха. Среди их шарообразных вершин поднимаются, как скалы-останцы, многовершинные, будто садовником подрезанные, темно-бархатистые кедры. Маяками высятся они над остальным лесом, придавая ему неповторимый вид.
На многочисленных островах, образованных протоками Бикина и затопляемых в паводки, в первой шеренге, лицом к воде, валом стоят ивовые заросли — тальники. Узкие их листочки, подбитые снизу шелковистым белым ворсом, при небольшом ветерке и ярком свете создают феерическую игру голубого, зеленого, серебристого, сразу выделяя тальники из остальной растительности. Как живая преграда стоят они у воды, ограждая берега от слишком быстрого размыва и разрушения. Без тальников немыслима ни одна река в крае.
Иван мог подолгу, не уставая, смотреть на них. При любой погоде они ему нравились: когда шквальный ветер треплет и расстилает по земле высокие вейники, они словно белеют от гнева и превращаются в кипящий вал пены, похожий на морскую приливную волну; вечерней порой, когда небо золотится от последних отблесков зари и в тиши раздается чеканно-серебристое «чаканье» козодоя, они полны таинственной значимости. Застывшие в неподвижности, они повторяются в зеркальной воде, и, глядя на них, хочется верить, что на свете были и Аленушка, и ее братец Иванушка с их печальной судьбой, и начинаешь поневоле прислушиваться к настороженной, чуткой тишине.
За шеренгой тальников поднимались ввысь чозении, похожие на украинские пирамидальные тополя. И повсюду вейники — трава почти в рост человека. Она глушила все другие травы и даже кустарники. Только на более возвышенных и хорошо прогреваемых гривках среди вейника проглядывают чемерицы, широколистный побуревший лабазник и двухметровый дудник — медвежья дудка с лилово-красным суставчатым стволом. Порой к толпе чозений вдруг примешивались яблони, черемуха, ясени; дикий виноград шатром накрывал кусты и даже взбирался на большие деревья, в сплошные непроходимые заросли сплетались другие лианы. Здесь же по островам можно было найти калину, смородину, шиповник.
На левом берегу попадались станы косарей, сметанные стога, одиноко стоящие могучие, развесистые ильмы. Эти картины живо напомнили Ивану детство, когда он с отцом вот так же ставил палатку и неделями жил на речном берегу, дичая от воли, ветра, солнца, от глухомани, которая лежала вокруг, от пьянящего запаха скошенных трав, от голубого неба и белых облаков. Иван невольно поймал себя на том, что ему приятно вспоминать прошлое, когда жизнь казалась простой и ясной, как эта широкая, расстилающаяся среди галечных отмелей река. Ведь именно с детских лет зародилась у него любовь к родному краю, не потерявшая остроты до сих пор. Это сильное чувство помогло ему пройти через все испытания в годы войны, помогает и сейчас, наполняя его жизнь большим содержанием.
Осиновые рощи языками тянулись среди заливных лугов и зарослей таволги к Бикину, как бы связывая реку с морем кедрово-широколиственных лесов, которые терялись вдалеке, на голубых отрогах Сихотэ-Алиньского хребта.
Лес не вызывал у Ивана слепого восхищения или недоумения. Это — его добрый знакомый, и каждому новому дереву он мысленно говорил «здравствуй!», как другу после долгой разлуки.
Павел Тимофеевич направил лодку к берегу. За черным утесом открылась изогнутая, отшнуровавшаяся где-то выше от главного русла протока. Маслянисто поблескивала темная стоячая вода.
На вопросительный взгляд Ивана он крикнул: «Почаевать пора!» — и указал рукой вперед. Среди зарослей Иван увидел шиферную крышу. «Пасека», — догадался он.
Над заливом стоял густой медовый запах, источаемый цветущими липами, испятнавшими своими белесоватыми кронами весь косогор.
— Знатное место под пасеку выбрано, верно! — кивнул в сторону берега Павел Тимофеевич. — Я им еще два таких присоветовал. Тут, если с умом, так залейся этим медом.
— Да, место что надо, за ветром, тихое, — согласился Иван.
— Ежели пасечника не сменили, глядишь, медком побалуемся. Самый сбор. Тут липа не то, что в Расее, не враз цветет. Сначала — которая поближе к берегу, по низам, потом — та, что повыше, на сопке. Как по-ученому они зовутся, сказать не могу, а пчеле это выгодно, долгое время может взятку брать. Липа отойдет, держи-корень расцветает…
Лодка ткнулась в берег у небольшого впадающего в залив ключика. На сырой заиленной почве отпечатались следы сапог и детских босых ног. Углубления заполнились водой, и к ним во множестве приникли пчелы, избравшие это место водопоем. Тут же кружились мелкие пепельно-синеватые мотыльки, среди них порхали пестрые, будто камуфлированные черно-белым радужницы Шренка и кирпично-красные поденки с буровато-серой подбивкой крыльев снизу. Садясь на коряжину и складывая крылья, они сливались цветом с застарелой корой дерева. Редко где увидишь такое множество мотыльков. Басовито гудели рыжие слепни, населяющие в эту пору каждый уголок тайги.
Небольшая узенькая тропка поднималась от ключика к дому пасечника. Над ульями, выстроившимися в улочки, стоял дружный пчелиный гуд.
— Принимай гостей, хозяин! — крикнул Павел Тимофеевич пасечнику, когда тот показался на пороге.
— Что ж, заходите, — пригласил человек средних лет со светлыми, выгоревшими бровями и красным от солнца лицом, в простой серой сорочке и хлопчатобумажных дешевых брюках.
Рядом с ним, боязливо выглядывая из-за дверного косяка, держался совсем белоголовый, как одуванчик, мальчонка лет семи.
В доме было прохладно, опрятно. Через раскрытую дверь влетали и вылетали пчелы, но мух не было.
Когда гости стали выкладывать на стол снедь, пасечник принес чашку душистого меду и котелок прохладной медовухи.
Заметив, что мальчонка смотрит на белый хлеб, Павел Тимофеевич протянул ему большой мягкий ломоть и ласково погладил его по головенке.
— Спасибо, — застенчиво прошелестал парнишка.
— На здоровьице, малый. Расти большой.
— Наш-то хлебец зачерствел, — словно извиняясь за мальчонку, сказал пасечник. — В полмесяца раз приезжают за медом, заодно и продукты доставляют.
— Чего там. Все малые одинаковы… Помогает?
— Ага. Хлеб жевать. В деревне сейчас духота, грязь, а здесь малышу раздолье: за мотыльками гоняется, цветы собирает, рыбу ловит. Да и мне веселее с ним как-то. Хоть и малыш, а все живой голос.
Медовуха оказалась сладкой и коварной: сразу ударила в голову. Володька и Павел Тимофеевич, еще не отдышавшиеся после пьянки, даже захмелели. Завязался оживленный, но мало интересный разговор. Ивану хотелось осмотреть окрестности, он поблагодарил хозяина за угощение и вышел в сенцы.