Дед Аполлонский — страница 4 из 5

– Да я сам уйду, старый партизан!

В общем, ушел, и пока он шел к прихожей, фотография на подошве прилипала к полу с каждым его шагом, а потом с чавканьем отклеивалась.

Мы тогда быстренько собрали мыло и поставили красиво в сервант: зеленые коробочки к белым, желтые к розовым, а рядом поставили фотографии. Но и это не развеселило деда.

– Он всегда деньги у меня забирает, – сказал нам дед, – первый раз не забрал… А так всегда, как только пенсию получу, приходит и все забирает до копейки. Я и так себе ничего не покупаю, только хлеб и творог. И вот еще что покупаю, – и он показал на рублевое мыло в серванте, – покупаю, потому что красиво. Я все красивое люблю… А он все пропивает! Пришел, все на пол побросал, натоптал… Я себе на похороны откладывал в одно место. Думал: не скажу никому, так он нашел и все до копейки забрал. Я ему говорю: «Оставь! Это мне все нужное!» А он мне говорит: «Тебя, дед, государство бесплатно похоронит!» А кто меня без денег похоронит? Я себе еще рубашку новую спрятал, и все такое… Да только боюсь, сын найдет и пропивать понесет! А мне что, когда я умру, во всем старом ложиться?.. – и у деда слезы выкатывались из-под пластмассовой оправы и свисали каплями с подбородка…


Была родительская суббота. Женщина Лена сказала бабушке, что все наши из церкви едут на кладбище. Мы с бабушкой тоже собрались, но я не знала, к кому нам ехать, – оказалось, что к бабушкиной маме. Она умерла, когда была война. С нами еще просилась тетя Тома. Она приехала к нам в шесть утра с белой и синей сиренью. Она к нам часто приезжала с дочкой Аллочкой. Аллочка была хорошенькая, только молчаливая. Они обе смотрели на меня, сощурив глаза, и говорили бабушке: «Все растет Олечка?» А бабушка говорила, что сейчас все высокие, а тетя Тома говорила, что все не все, а Аллочка была не такая…

У тети Томы болели ноги, она, когда к бабушке приходила, вытягивала их на табуретку и бинтовала. У нее были бинты – сто метров. Я однажды смотрела, как тетя Тома заматывает свои ноги, а потом говорю: «Вам, тетя Тома, штаны не нужны!» – «Да я ведь и сама знаю», – сказала тетя Тома. Тогда бабушка сказала: «Иди в свою комнату!»

Я пошла и села думать, почему тетя Тома щурится, но тут ко мне вошла Аллочка и сказала: «Мама сушит бинты на вашей батарее… Мне сказали посидеть с тобой!» Мы сидели и молчали. Я не знала, о чем с ней говорить, тогда я решила рассказать ей про маму:

– Она у меня в Москве – артистка! Она меня очень любит и всегда шлет посылки! Вот недавно сапожки прислала резиновые с мишками по бокам и платье до пола… Она звонит каждый день, и мы с бабушкой скоро уедем к ней навсегда! Мы уже были у нее прошлой зимой, ходили смотреть на Кремль. Она на Кремль каждый день смотрит…

И я думала, что мы сейчас ее обсудим или хотя бы Кремль, но Аллочка ничего не сказала. Тогда я вспомнила одну книжку про разговоры. Там было написано, что если собеседник говорит с вами неохотно или вообще уходит в себя и не отвечает на ваши вопросы, то, значит, ему неинтересна беседа; попытайтесь его заинтересовать. Говорите как можно больше про него. Но я не знала, что говорить про Аллочку, я решила ей спеть, меня еще давно Зойка научила:

В одном городе жила парочка:

Мать, отец и двенадцать детей,

И была у них дочка Аллочка,

И была она всех хорошей!

Я постаралась особенно четко спеть слово «хорошей», чтобы заинтересовать Аллочку, но Аллочка все равно молчала и щурилась.


И мы поехали в трамвае через весь город на кладбище. И мы ехали по таким узким улицам, что листья касались вагонных стекол с двух сторон, а с моей стороны как раз было открыто окно, и листок – раз! – шлепнул меня по лицу, а я его сорвала. Он был такой большой, с дырочкой от насекомых, и я стала смотреть в дырочку на тети-Томину ногу, тетя Тома смотрела на меня тяжело, а Аллочка стояла, опустив ресницы в сирень. Потом была остановка «Зоопарк», там всегда пахло разными животными, и я посмотрела на бабушку: может быть, тетя Тома сойдет, просто она здесь жила, но бабушка отвела глаза в сторону.

У кладбища была кирпичная стена, за ней начинались мертвые. А у стены сидели бабки и продавали сирень и бумажные васильки на железных палочках, и мне они казались красивее настоящих. А одна бабка отмахивалась от комаров бумажным васильком, но не видела шмеля, а он сел ей на лицо, весь бархатный.

– Я уже не помню, Тома, где она лежит, – сказала бабушка, – раньше-то я часто к ней ходила, а сейчас уже, наверное, и могилы нет, может, бугорок маленький остался.

А тетя Тома сказала, что там, куда мы идем, была береза с красными насечками, но только как ее отыскать, ведь кладбище очень большое.

– Больше нашего города, – сказала я, но, к счастью, никто не услышал.

И там была аллея, ну прямо целая дорога с памятниками из мрамора, они стояли все ровной колонной – летчики-герои, космонавты; от них шли тропинки в разные стороны. Нам было на тропинки. И уже те памятники остались у нас за спиной, пошли просто железные ограды, и мне бабушка сказала смотреть под ноги, чтобы не споткнуться. Я стала смотреть в траву, а там встречались бурые березовые листья, еще с той весны, и вдруг мне встретился лист из зеленой пластмассы, случайно оброненный с венка. А еще было много комаров, они садились прямо на лицо, и Аллочка лениво хлестала себя по щекам сиреневой веточкой. А бабушка достала одеколон «Гвоздика» и велела всем намазать ноги, даже тетя Тома намазала свои бинты. А мы уже далеко зашли, и даже когда я оборачивалась, я видела только березы и кресты, а не мраморные памятники вдоль дороги. И даже встречались за оградами столики и скамейки, а на столиках всегда лежали пряники и хлеб для птиц и нищих. Тетя Тома всегда садилась за каждый столик, мазала свои обмотанные ноги одеколоном «Гвоздика», у нее все бинты стали мокрыми, и брала со столов пряники. Тогда бабушка ей сказала:

– Ты бы, Тома, не садилась на чужое!

Но тетя Тома сказала, что пряники для всех. А бабушка посмотрела на опустевший флакон одеколона и говорит:

– Ты бы, Тома, одеколон понапрасну не тратила. Комар ведь бинта не проколет!

Тогда тетя Тома рассказала нам, как одна женщина пошла с одним мужчиной на кладбище, а он вырвал у нее золотой зуб и снял кольцо с пальца. А я вглядывалась в фотографии на памятниках, а они уже почти все стерлись, потому что это очень старые памятники, и тогда не было фотографий, а были одни дагерротипы. Поэтому сейчас остались только тени от лиц. Так я смотрела по сторонам и тут вдруг увидела березу с тремя красными насечками, у нее с листьев свешивалась лента с выцветшим золотом: «На вечну… память от…»

Я крикнула:

– Бабушка, нам сюда!

И я не ошиблась.

А дома, в родительскую субботу, мы ели рыбу, и я вспомнила, что с дедом мы тоже ели рыбу, мне показалось тогда, что это что-то значит, только я никак не могла выразить это словами.


Я однажды вышла во двор – поздороваться со стариками. Они все сидели вокруг деда Аполлонского и говорили, что подорожали гробы. А когда я подошла, они все замолчали и стали смотреть на меня, и тут я вижу, что у всех расстегнуты пальто, как бы из-за жары, даже слегка небрежно, а под пальто у всех – коричневые пиджаки в орденах. Я тут же все поняла, но подумала: «Они, конечно, тоже все воевали, но у нас уже есть дед Аполлонский, а значит, другие старики нам не нужны», – поэтому я посмотрела на их ордена, но ничего не сказала.

Близилось Девятое мая – праздник деда. Мы репетировали после уроков стихи и песни о войне. Было так жарко, что наши галстуки раскалились, жгло аж сквозь форму. Мы с Зойкой подвернули рукава. Мы пели в сиянии галстуков о детстве и мире, и нам было непонятно, отчего на нас так умилялась Людмилка. Мы ей обидно улыбались.

Мы ходили к деду Аполлонскому, привыкая постепенно к запаху селедки и лекарств. Мы покупали еду, как он просил, молоко и хлеб на деньги, утаенные от сына, мы вытирали пыль на столе и хвалили куски мыла в серванте за хороший запах и яркие обертки. Мы набивались в его комнату – человек десять-пятнадцать пионеров, вставали кружком и просили повторить историю про шрам. Мы выкрикивали ему, один за другим, заголовки газет. Я кричу, например:

– «Мы хотим быть услышаны».

А дед – мне:

– Дальше-то что?

А я – ему:

– Там дальше по-мелкому. Читать?

А он – мне:

– Да не надо по-мелкому, не надо! Ты не разберешь!

И поправляет очки.

Дед говорил нам, что он скоро умрет, а денег нет и хорошо бы, если бы его похоронило государство, а мы кричали:

– Вам еще жить и жить!

Мы спрашивали у деда про войну, а он у нас про учебу. Про войну он почти не рассказывал, все больше про сына…

Однажды он подал мне открытку, там были искры салюта на фоне Кремля. Я сказала деду и всем:

– Я уеду сюда!

Но дед сказал:

– Это Кремль!

Он, по-моему, не поверил. Тогда я стала читать:

– «Уважаемый Борис Анастасьевич! Сердечно поздравляем Вас с праздником Победы и весны! Желаем Вам здоровья, добра! Жить до ста лет – не тужить!

Пусть в Ваши дороги

Не войдут тревоги!

И не станет горе на Вашем пути,

Пусть не устанет и не перестанет

Счастье за Вами целый век идти!

Рады за Ваши успехи в труде! Петр и Василий Тишковы, г. Вятка». Это все его однополчане, – добавила я.

Дед кивнул. При нас дед больше не плакал.


И вот уже совсем по-настоящему наступила весна безо всякого снега. Зойка ходила в ситцевой юбочке и мохнатых носочках, а я – во фланелевом толстом платье и панталонах. Я дома сказала:

– Эти штаны я носить не буду!

А бабушка сказала:

– Будешь! Они китайские, из хлопка! На них написано «Дружба» и два кольца, к тому же я не хочу, чтобы ты все себе простудила!

Я рано-рано проснулась и вышла на балкон. Я смотрю с четвертого этажа вниз, а двора совсем не видно. Просто море зеленых листьев, и они от ветра выворачиваются наизнанку и поэтому светлеют. Я могла только слышать, что во дворе, а слышен был треск веток. Это значит, что зацвела сирень, а Дроздик с Димкой Зеленкиным ее ломают, потому что Людмилка сказала, что ломать сирень – полезно для сирени.