Дед Мавр — страница 6 из 30

Будто через незримый порог переступил: а теперь куда?

Десятилетних школ, дающих общее среднее образование, пока не существовало. Вместо них на весь Минск действовали только общеобразовательные курсы с двухгодичным сроком обучения: одни с физико-математическим, вторые с естествоведческим профилем. Они и подготавливали выпускников «семилеток» к поступлению в высшие учебные заведения.

Впрочем, эти высшие учебные заведения ограничивались всего лишь Государственным университетом имени В. И. Ленина и Белорусским государственным институтом сельского хозяйства. Попробуй поступи, когда на одно студенческое место претендуют сотни девчат и ребят не только из Минска, но из других городов республики тоже!

Утешала единственная надежда: пока будем учиться на общеобразовательных, откроются институт народного хозяйства, многоотраслевой политехнический, технологический, медицинский, высший педагогический и даже Государственная консерватория. Пускай не все сразу, а один за другим, но откроются обязательно. Об этом и нам в «Червяковке» накануне выпуска рассказывали, и подробно сообщалось в столичных газетах: всей Советской стране позарез нужны люди с высшим образованием, квалифицированные специалисты самых различных отраслей. Значит, будет то учебное заведение, куда тебя тянет. А пока — общеобразовательные: сдам вступительные экзамены — учиться, провалюсь — пойду работать.

Профиль курсов я выбрал сразу, без колебаний: избави бог от физико-математических, сыт по горло, во веки веков не забуду Ивана Манцеводу! А на естествоведческие, был уверен, поможет поступить Иван Михайлович Федоров: там история и география считались профилирующими предметами.

Сдал экзамены. Приняли. Еще один житейский порог остался позади.

Не всем «червяковцам» так посчастливилось. Разбросало нас в том году — кого куда. Учениками в деповские мастерские. Чернорабочими на заводы. Подсобниками на немногочисленные городские стройки. Землекопами на прокладку пригородных дорог. Хорошо, если хотя бы в этом повезло.

Вся страна задыхалась от бедности, от разрухи после первой империалистической и гражданской войн с белыми и интервентами. О новых фабриках и заводах можно было только мечтать: хватило бы сил с грехом пополам восстановить прежние, дореволюционные.. Лютый голод, вызванный страшной засухой в Поволжье, тоже все еще давал себя знать. Беспризорщина обрекала на гибель тысячи детей. Спекулянты наживались на всенародной нужде и горе. Орудовали бандитские шайки. А у нас в Белоруссии и зарубежная нечисть, нет-нет, пыталась свести с Советской властью старые счеты, засылая через границу лазутчиков, шпионов и целые группы диверсантов.

Как одеть, обуть, накормить миллионы полуголодных и полураздетых? Где найти работу для сотен тысяч жаждущих любой работы людей?

Потому и выстраивались каждый день возле окошечек Минской биржи труда длиннющие очереди мужчин и женщин: авось повезет. Но везло далеко не всем. Соглашались на любое, лишь бы заработка хватило выкупить хлеб по продуктовым карточкам

Направляли с биржи труда на освобождавшиеся или вновь открывающиеся вакансии, в первую очередь, семейных: им без срочной, немедленной помощи, без постоянного заработка своих детей от истощения, а то и от смерти не спасти. Холостым взрослым старались подыскать хотя бы временные, пускай и не по специальности, места на заводах, фабриках и стройках. А юнцам от шестнадцати до восемнадцати чаще всего оставались горькие надежды на «авось»…

Потому-то и я чувствовал себя словно бы в чем-то виноватым, встречая прежних одноклассников по «Червяковке». Чего проще задать обычный вопрос; «Как живешь?» А боялся спрашивать: вдруг и он безработный. Спроси, и услышишь поневоле озлобленный ответ: «Ты, мол, учишься, каждый день сыт, а мне приходится последние подошвы о каменные тротуары протирать».

Ведь не станешь же оправдываться, объяснять, что после смерти отца мы с Лилей стали невольными нахлебниками единственной кормилицы — мамы. Что на завтрак получаем по стакану чая с сахарином, на обед — по тарелке супа и по две ложки картофеля, поджаренного на постном масле, а на ужин — чаще всего вообще ничего: на большее маминой зарплаты не хватает.

Не расскажешь, что ни в «Червяковке», ни особенно теперь, на общеобразовательных, мне еще ни разу не пошили костюма или хотя бы брюк. Переделывают из одежды, оставшейся после отца. Отдают кустарю-сапожнику на Московской изношенные сестрой ботинки: укоротит каблуки, подобьет новые подошвы, и носи, на обновки денег нет и не предвидится.

И признаться не смел, что сам давно попусту обиваю пороги биржи труда: ишь ты, подумает бывший одноклассник, при такой-то житухе хочешь вырвать у меня единственную надежду получить заработок?!

И сказать не мог, до чего опостылела, измучила меня беспросветная участь нахлебника поневоле!

Не признаешься, не объяснишь, не скажешь: всем, кого ни возьми, трудно. Разве только таким легко, кто привык издавна наживаться на людских невзгодах и горестях: недавним нэпманам, теперешним спекулянтам. А о них даже вспоминать тошно.

Но иной раз взбунтоваться хотелось в отместку за бедность, за обиды, которые мама отнюдь не собиралась мне причинять. И по-своему бунтовал. Износила сестра блестящее лиловое платье из вискозного шелка до того, что или на помойку выбросить, или пустить на тряпку, а я его постарался прибрать. Отпорол кружева с рукавов и воротника, натянул на себя — эх, черт, ниже колен. Пригодился крученый шнурок с оконной гардины: подпоясался, завязал концы шнурка бантом, подтянул платье повыше, пышным напуском. Посмотрелся в зеркало и чуть не вскрикнул от удивления: настоящая толстовка, только не бархатная, как у Ивана Михайловича, а лилово-слепящая, шелковая. И ботинки сестры, недавно «обновленные» специально для меня, в самый раз к этому одеянию. Жалко, что из-под перешитых отцовских брюк не видна высокая, почти до колен, шнуровка на них.

Что же, так и буду в одиночестве красоваться пугалом перед зеркалом? Нет, пускай все увидят, мне наплевать!

Однако по Московской, до Западного моста, промчался как на пожар: не столкнуться бы с нашими хлопцами. Зато дальше, по Советской до самой Ленинской, прошагал с вызывающим форсом, то и дело поглядывая по сторонам: первому же оболтусу из недавних нэпманских сынков, осмелящемуся ухмыльнуться, так врежу, что завертится волчком!

Но никто не ухмылялся, слова в насмешку не произнес. Останавливались. Оглядывались, провожая то недоумевающими, то завистливыми, а то и восхищенными взглядами. И, пожалуй, больше всех был удивлен я сам, когда в ближайшие после этого дни по улицам Минска стали дефилировать парни в таких же, как моя, ослепительных толстовках неимоверно ярких окрасок, подпоясанных кручеными шелковыми шнурками.

И вдруг однажды мое лилово-блестящее великолепие чуть не лопнуло, как сверкающе-мыльный пузырь: на углу Советском и Комсомольской, рядом с Домом писателей, нос к носу столкнулся с Иваном Михайловичем Федоровым. Удрать? Некуда, ни одной подворотни поблизости нет. Сделать вид, будто не заметил, и пройти мимо? Непременно окликнет и остановит. Сказать, что теперь многие так одеваются, поэтому не хочу отставать от моды? Не поверит, да и не сумею как следует соврать…

Но Иван Михайлович сам понял, что в эти минуты происходило со мной. Язвительная насмешка, промелькнувшая в его прищуренных глазах, мгновенно исчезла. В голосе, когда заговорил, отчетливо звучало сочувствие, памятное по урокам в «Червяковке».

— Трудно учиться? — спросил он.

Я растерялся от неожиданного вопроса. Сказал, чтобы не касаться главного, угнетавшего день за днем:

— Стараюсь не хуже других…

А Иван Михайлович и это, скрываемое, понял. И улыбнулся, кивнул головой:

— Знаю. Занятия у вас по вечерам. Чтобы такие, как ты, днем могли работать, а не пугать прохожих попугайским оперением.

— Но ведь работы нет! — невольным вскриком вырвалось у меня.

— Будет работа. Получишь… И чтобы я тебя больше не видел в этой хламиде… У башкир, брат ты мой, есть мудрейшая поговорка: «Чем хуже, тем лучше». И к тебе хорошее придет. Только ты верь. Самое опустошающее — безверие...

«Будет работа… получишь… верь…»

А я и ему не поверил: откуда ей взяться, работе, если на бирже такими, как я, хоть пруд пруди?!

Говорят, чудес не бывает. Еще как бывает, да и какие расчудесные из чудес…

Два дня спустя на бирже труда мне впервые вручили направление: чернорабочим, подносчиком кирпича на строительстве обсерватории за городом. Город кончался там, где теперь находится Дом печати. Дальше — сосновый лесной массив, теперешний парк имени Челюскинцев, а за ним, с правой стороны шоссе, стройка. Далеко? Очень: пешком из конца в конец через весь Минск, полтора часа ходу. Приступали к работе ровно в девять утра и заканчивали такие, как я, несовершеннолетние, в четыре дня. А занятия на курсах начинались в шесть часов вечера. Значит, надо было успеть добежать домой, помыться, переодеться, поесть и ни в коем случае не опоздать на первый урок.

Успевал. Но до сих пор помню боль во всем теле, особенно в плечах и в спине, из-за которой первое время уснуть по ночам не мог.

Самым тягостным в работе была деревянная «коза»: зацепишь ее «рогами» за плечи, подождешь, подождешь, пока ребята-подносчики уложат на «полку» ровно десяток кирпичей и — топай, избави бог поскользнуться, по зыбким деревянным сходням с прибитыми к ним поперечинами на второй, третий этаж. Поскользнешься — и полетишь вниз под тяжестью «козы». А сверху каменщики-сдельщики нетерпеливыми голосами подгоняют:

— Где кирпич?

— Кирпич подава-ай!

Нам, подросткам-подносчикам, оплата начислялась поденно. Им, мастерам-каменщикам, от выработки, сдельно. Вот и гнали без «перекуров». Только и слышалось:

— Давай, давай!

Но зато — работа! И какое огромное счастье пришло в тот день, когда я впервые отдал маме свой первый денежный взнос в семейный котел!

Мама внешне бесстрастно прореагировала на это: