— Вот и вырос.— И тут же добавила не обычным своим строговатым, а особенным, мягким, чуть-чуть задрожавшим голосом: — Совсем ты, Шурка, большой…
Никогда не любила она чувствительных нежностей. И я не люблю. Иной раз интонация голоса, выражение глаз говорят неизмеримо больше, чем самые наичувствительнейшие, но с затаенным равнодушием слова…
С тех пор на бирже труда для меня всегда находилось направление на работу.
Сразу после окончания стройки обсерватории послали землекопом на прокладку шоссейной дороги Минск — Могилев: корчевать пни, вручную, лопатами копать водосточные канавы по обеим сторонам дорожного полотна, на деревянной одноколесной тачке перевозить песок для насыпи в болотистых низинах.
Когда лента шоссе уползла далеко за окраину Минска, в сторону Красного Урочища — нынешнего автозавода, удивительно быстро получил работу в литейном цеху металлозавода «Энергия»: подносить опоки, набивать их формовочной землей, готовить отливки станин соломорезок и чугунных деталей ручных веялок.
Ребята на курсах — Борис Захощ, Николай Гринкевич, Петр Портянко, бывали счастливы, если им удавалось хотя бы два-три дня о неделю поработать грузчиками на товарной железнодорожной станции, а маня будто ожидали на биржа труда. Почему?
Только много лет спустя, кажатся, после Отечественной войны, да и то в случайно зашедшем разговоре, услышал от Ивана Михайловича:
— Помнишь, встретил тебя на Советской в дурацком наряде? Такая злость взяла, что хотел пройти мимо: докатился, а еще в Америку собирался бежать! Но глянул а глаза, разглядел в них немальчишеское ожесточение и почувствовал: вот-вот сломишься. Потому и отправился на следующее утро к заведующему биржей: состоит у вас на учете такой-то? Оказалось, есть… Поговорили мы с ним по душам… Не в монастырь же тебе, как хотела пристроить меня в твоем возрасте мать от нашей с ней нищеты… Дайте, говорю, хлопцу закончить учебу, а там будет видно. Обещал. Хороший человек был, с настоящей, а не бумажной душой.
Вот, оказывается, как: не Иван Михайлович Федоров, а хороший, с настоящей душой, заведующий биржей труда не дал мне переступить ту черту, после которой юнец теряет веру в себя и доверие к людям. А что было бы, если б Иван Михайлович не пошел к этому человеку? Не знаю… У меня и проблеска мысли не появилось, что кто-то захочет позаботиться обо мне, похлопотать. Думал просто: есть работа, есть почти постоянный заработок, и хорошо. Значит, надо учиться, пока они есть. А закончу общеобразовательные и, конечно же, найду работу не хуже, чем у других.
Обязательно надо учиться!
Хотя бы справиться без единого «неуда» с обществоведением, естествознанием и математикой. Географии и истории не боялся: у Ивана Михайловича Федорова не зря считался одним из лучших. И по русской литературе — Толстой и Тургенев, Пушкин и Лермонтов, Чехов, Некрасов, Горький — не последним шел. За любовь к ним огромное спасибо Петру Мефодиевичу Маккаавеву. А как быть с «Энеидой навыворот» и с «Тарасом на Парнасе», с Купалой и Коласом, с Богдановичем, Бядулей, Чаротом? На общеобразовательных мы не просто знакомились с белорусской литературой, как это было в «Червяковке», а изучали ее, потому что главное предназначение курсов — готовить будущиз студентов для Университета и других высших учебных заведений. Изучали. Заучивали отдельные стихотворения. Писали сочинения. В обязательном порядке, для практики, переводили некоторые произведения на русский язык. И все чаще обнаруживали духовную перекличку белорусских поэтов с русскими. Например, «Двенадцать» Александра Блока и «Босыя на вогнішчы» Михася Чарота — разве это не духовная близость?
Война и пожар…
— На пожарище люди
Живут босыми.
— Что это?
Свой собственный дар
У чужих просим мы?
Работай на пана,
На господина,—
Работай, как скотина,
А за работу твою, за труд
Тебе же бока
Намнут и натрут!
Всякий черт лезет в болото.
Ну и есть у людей охота.
Бить бы их до седьмого пота:
Трах! Трах!
Какой здесь страх?
А ты молчишь,
Тянешь тяжелый крест.
Ишь, крестами уставлено поле,
Под крестами — могилы.
Значит, путь прокладывать к Воле
У людей нет силы?..
Это я тогда перевел, на втором курсе, незадолго до выпускных экзаменов. Михась Чарот.
Однажды Борис Захощ, с которым мы и учились вместе, и вместе таскали тяжеленные «козы» с кирпичом на стройке обсерватории, принес из дома небольшую книгу.
— Не читал? — спросил он.— Советую: здорово закручено.
Я взял без особой заинтересованности, даже на название не посмотрел. На перемене пробежал глазами первую страницу и тут же о Борисе, о курсах, о самом себе забыл: что же это такое, могут ли быть совпадения поразительнее?!
Будто опять начали исчезать выбеленные известью стены… Под ногами не исшарканный подошвами пол, а все ощутимее покачивается палуба корабля… Слышно, как бьются волны в гудящие от их ударов борта судна… И как свистит штормовой ветер в натуго выбранных снастях и вантах… Еще мгновение, еще, и с ходового мостика непременно раздастся чуть скриповатый голос нашего капитана:
«Все наверх! Убрать грот, кливер и стаксель: прямо по курсу — земля!»
«Неужели?» — обожгла догадка.
И на следующей перемене я спросил у Бориса:
— А что еще написал этот Янка Мавр?
Захощ пожал плечами:
— Других книг не видел, только в «Белорусском пионере» в позапрошлом году читал его повесть «Человек идет». С продолжениями печатали. Правда, здорово пишет? Поэтому и переводят.
— Как переводят?
— Как всех иностранцев. Видишь название: «В стране райской птицы». Англичанин какой-нибудь. Или голландец.
— Но имя-то у него — Янка! Разве у англичан или голландцев такие имена есть?
Борис усмехнулся:
— Ты «Фрейю семи островов» читал? Джозеф Конрад, знаменитый английский писатель. Только этот Конрад такой же англичанин, как мы с тобой японцы: чистейшей крови поляк, да к тому же, как у них принято, при крещении был наречен тремя именами. Теодор, Юзеф и Конрад Коженевский! Юзефа выбросил, Теодора переиначил в Джозефа, вместо прежней фамилии назвался Конрадом, и получился англичанин. Почему же какой-нибудь Джон, став писателем, не мог превратиться в Янку да еще и псевдоним позвучнее выбрать?
— Значит, ты считаешь…
— Ничего я не считаю! Но сам посуди: откуда у нас в Минске взяться писателю, который жил на Новой Гвинее?
Веский довод, однако и с ним я согласиться не мог. Ведь Иван Михайлович Федоров не был на Новой Гвинее, а рассказывал о Миклухо-Маклае и его друзьях-аборигенах так, будто сам жил с ними. Я объяснил это Борису. Но он скептически отмахнулся:
— Правильно, тропические леса, непроходимые джунгли, нравы и обычаи новогвинейцев… Да ведь на то ваш Федоров и географ, чтобы знать, в каких условиях там жил и работал Миклухо-Маклай! Ты лучше дочитай книжку до конца, тогда и увидишь, прав я или нет.
Повесть я дочитал. Дома. И окончательно пришел к выводу, что Захощ не прав.
Никакой этот Янка Мавр не иностранец, и повесть его «В стране райской птицы» вовсе не перевод с иностранного языка! Я читал многие переводы. И с английского, и с французского, и с голландского. В том числе и о тропических странах. В них, как правило, белые люди, европейцы показываются бескорыстными, самоотверженными, честными героями, несущими блага цивилизации и культуры полудиким, а то и диким «туземцам». И туземцы с благодарностью, с почтением, чуть ли не с благоговением принимают эти щедрые дары. Все, кто безропотно подчиняется белым,— полудикари хорошие, кто сопротивляется им — дикари-злодеи, которых надо уничтожать.
А у Янки Мавра на таком же природном фоне нет ни добродушных полудикарей, ни кровожадных дикарей! Наоборот: несмотря на всю цивилизованность, настоящими дикарями выглядят именно белые завоеватели далеких тропических островов и земель. Их «прогресс» — это библия в руках проповедующих христианскую религию миссионеров, их «культура» — беспощадно разящее огнестрельное оружие европейских колонизаторов, а «цивилизация» — рабский труд аборигенов на банановых, каучуковых и прочих плантациях чужеземных пришельцев.
Поневоле возникает вопрос: неужели у тамошних коренных жителей нет ни малейшей надежды подняться на борьбу с колониальным игом? О такой борьбе у иностранных авторов я ни разу не читал. В повести же Мавра не просто полудикарь, даже не вождь туземного племени, а образованный абориген Саку, ставший миссионером, поднимает на борьбу с чужеземцами своих отважных соплеменников.
Ну какой иностранный автор, воспевающий «блага» цивилизации белых, мог бы написать подобное? Тем более теперь, когда «винчестеры» и «кольты» европейцев уступили место грозным пушкам их закованных в стальную броню морских кораблей?
И опять шевельнулась догадка: «А вдруг?» Ведь Иван Михайлович Федоров на уроках географии в «Червяковке» не раз с уважением отзывался об аборигенах и с необычным для него гневом рассказывал об омерзительных преступлениях колонизаторов-европейцев!
Я и высказал другу все это. Но Захощ недоверчиво пожал плечами:
— Получается, что все зарубежные авторы врут?
— Не знаю. Только наша правда не приукрашена экзотикой.
— Если так, не ваш ли бывший географ написал «В стране райской птицы»?
— Не утверждаю, но уверен, что мог бы написать!
И тут Борис решил добить меня:
— А ты сходи к нему,— насмешливо прищурил ом монгольского разреза темно-карие глаза.— Сходи и спроси: да или нет?
— Этого еще не хватало! — испугался я.
Надо же придумать такую нелепость: «Сходи и спроси». Хорошо, если окажусь прав я, а не Борис, на этом наш с ним спор и окончится. А если Иван Михайлович действительно не имеет ни малейшего отношения к Янке Мавру? Так высмеет, что хоть сквозь землю провалиться от стыда!
Однако оставить спор нерешенным не позволяла гордость, и я нашел другой способ выяснить, кто из нас прав.