— Валюта, поздравляю, — говорит Калачов.
— Спасибо, родной, — отвечает Вальтер. Объятие, щетинистый поцелуй. — Ты у меня в тот раз носки оставил. Приди, забери.
— Ах они у тебя! Какая радость. Не зря я так сюда спешил.
— Носки свои чуял, кубыть.
— Я чуял положительные эмоции!
— Они с тебя слетели, когда ты свой рокендрол Свете показывал.
— Какой ещё рокендрол? Какая Света? — хохочет Калачов. — И вообще я не ношу носков — всё это буржуйские замашки.
И прочее такое.
Гостей было мало, можно было трепаться сколько влезет. Гостей было мало у Лопушана всегда: сложно пишет. Пишет, как слышит, а получается — для элиты. Он бы, может, и рад — ан нет, — ну и хорошо. Хорошо, когда в зале все свои. Хорошо, войдя в зал, махнуть рукой первому, на кого упадёт взгляд, подойти и плюхнуться рядом, не выбирая себе места — везде хорошо: мой зал. Моя раскладушка в моей норе. Мой Вальтер на моих скрипках играет мою любимую музыку. Хорошо.
Рядом оказался — Рыбка, посмотри! — настоящий кинорежиссёр Петя Денежкин. Мы с ним как-то раз гениальное кино снимали: он пригласил повеселиться, и как-то само получилось — кино. Увы, после вчерашнего Петя был заметно Безденежкин и сильно Хворо-бушкин. Дрожащие Петины колени упирались в спинку переднего ряда, руки блуждали, головы не было. Это — не голова.
— Калачов, — произнёс желудком Петя. — Калачов.
— Что, Петя, плохо?
— Калачов.
Вот такой фон для счастья Калачова (Петя, прости), такой контраст, и музыка. Музыку он слышал какую-то свою (и ты, Валёк, прости), она не совпадала с «наружной», и развращённый попсою слух искал механические ритмы, мелодические блоки, не находил их и дробил, дробил вещество музыки, рылся, снова дробил, измельчал его в пыль, в пудру, пудра искрилась, пыль струилась, разливалась рекой, текла долинами, пели ветры и со звоном из пыли рождались цветы — конечно, прекрасные, потому что мы все их так ждали...
— Калачов.
— Я здесь, Петя.
— Калачов, за мной!
Денежкин сунулся в проход и, не разгибаясь, помчался к дверям. Калачов нырнул за ним, удивляясь своей прыти и могуществу режиссёрской команды.
Влетев в буфет, Денежкин потребовал себе коньяку
— получив, выпил и резко окосел. При этом он стал уморительно похож на обкурившегося китайца.
Свежий, поющий внутренне Калачов смотрел на Петю с сожалением.
— Калачов, — китайским голосом произнёс Денежкин. — Позвони мне завтра в пять. Можно в Потсдам на халяву съездить. Тебе. Фильм на фестиваль отвезти. Каласо.
Калачов расхохотался громким здоровым смехом:
— Экий ты славный, Петя.
— Я серьезно. Поезжай. Больше некому. Я в Питере должен быть. Каласо.
Калачов насторожился. Да нет, не может быть, враньё. На всякий случай понурился:
— Да у меня и денег нет.
— Там всё оплатят. Отсюда мы тебе дадим. Там получишь марками — привезёшь, отдашь. Ну, решайся. Считаю до трёх: раз...
— Через Москву? — быстро спросил Калачов.
— Естественно.
Всё, Калачов оглох и ослеп. Ударил колокол, изнутри по рёбрам, как по ступенькам, щекоча и муча, побежали бесенята, и ноги сами заторопились куда-то, и руки вспорхнули, и рот вытянулся в глупейшей улыбке, — но Калачов усмирил геройски все свои члены, собрал, построил их и вернулся в зал в полном составе. Сел в кресло, замер неподвижно и ещё глаза полуприкрыл, как меломан будто, но все его мышцы трепетали. В Москву! В Потсдам!
НАДО:
Сфотографироваться срочно.
Нет, сперва постричься.
Сходить заполнить анкету и сдать куда следует.
Позвонить в Москву Катюше.
Позвонить московской тётушке насчёт ночлега: к Катюше неудобно. Или удобно?
Позвонить в Потсдам — как и чего там.
И где он вообще находится? Говорят, возле Берлина. Как добираться?
Позвонить в Союз кинематографистов.
Позвонить Денежкину насчёт денег.
Купить билет до Москвы.
Купить билет до Берлина.
Позвонить в посольство насчёт пропуска в консульство насчёт визы в Германию насчёт кинофестиваля, майн готт.
Найти немецко-русский разговорник, я же языка не знаю ни хрена!
Найти зонтик.
Брюки красные, майка «Be active», майка зелёная, кур-тка-климбер, кроссовки вымыть с мылом, плавки, носки у Лопушана забрать, сувениров побольше.
Фильм и монтажный лист к нему.
Денег занять у Жукова, у чумички и где только возможно.
Не заболеть.
Союз писателей: адреса, пароли.
Отнять деньги у Деньжищина — негодяй, наобещал и смылся, нет его.
Или не звонить Катюше, а так — экспромтом?
Деньги! Деньги!
Сумка дор.
Сумка — йок. Нет сумки, нет денег, паспорт не готов, без паспорта билет не дают, Деньгович укатил на презентацию «высокой моды». Зачем мне эти головные боли? Мне что ли нужен этот Потс-извините-дам?
Так было хорошо ещё неделю назад. Ведь вот ехал в трамвае и подумал: конечно, это блаженство кончится — но как? Чтобы быть готовым — как? Может, думал, заболею. Может, пьяный гангстер иномаркой задавит. Может, в тюрьму посадят за что-нибудь. Так ведь нет — самое невероятное сатана подстроил: Москву и Потсдам.
Может, отказаться?
Калачов. Прикрыл глаза. И два раза. Проделал. Процедуру «отказа».
Всё замедлил и сосредоточился на дыхании. Дышу. Что для человека важнее всего? Воздух. Воздух есть? Ну и отлично.
Калачов улыбнулся, успокаиваясь.
Ну зачем мне этот Потсдам? Принято считать, что загранпоездка — это хорошо. Но ведь это только для тех, кому здесь — плохо.
Кто в себе не уверен — тот ищет опоры вовне себя. Кому себя мало — тот мчится присоединять к себе ландшафты и людей — затем, чтобы освоить их, присвоить, расширить себя ими и укрепить себя. Он затевает путешествие, захватническую войну или беседу. Тусовка — тоже от неуверенности в себе, для укрепления. Если я в порядке, мне никого не надо. Я созерцаю, творю.
Я в равновесии.
Равновесие —космическая необходимость. Оно всегда восстанавливается само: опустел желудок — с неба валится пища, буксует разум — сами собой приходят книги, душа сохнет — Господь шлёт чудесную встречу (если, конечно, ты Ему интересен). И всё восстанавливается для созидания.
А экспансией укрепиться невозможно. Расшириться —да, укрепиться — нет. Экспансия, как и обжорство, ведёт к вечным танталовым мукам. Что мы и видим тут и там — гонку, суету невротиков. Общество потребления ненасытно в принципе. Его надо пожалеть.
Мне его искренне жаль. Я, не движась, имею то, чего оно никогда не достигнет.
Калачов со скорбным видом пожимает плечами: в этот их Потсдам он, конечно, поедет, но — не движась.
И к Кате зайдёт в Москве. Поблагодарит за открытку и, может быть, расскажет ей со смехом о своих горячечных фантазиях на её счёт. И они вместе посмеются и отцепят тяжёлую вагонетку глупых страстей и пустят её под откос. Пойдут налегке каждый своим путём.
Калачов пришёл в норму.
В норму.
В норму...
2. Не движась
Калачов пришёл к Люське.
— Люська.
— А?
— Ну ты чего, сниматься-то будешь или не будешь?
Насторожилась.
— Буду.
— Ну тогда дай поесть чего-нибудь. Нельзя же так относиться потребительски к художнику. Как сниматься, так — буду, а как хлеба подать... к борщу, например... У тебя что на обед сегодня?
— Курица есть.
— Вот видишь — курица. Вот и фигура у тебя будет
— как у курицы. Знаешь, что Мичурин говорил? Человек есть то, что он ест. Нельзя тебе курицу. Курицу мне можно: пусть я буду круглый и на тонких ножках. И свинью мне можно, и быка. А тебе надо в форме быть, Люська. Недосолила. Не любишь ты меня сегодня. Знаешь, как в Голливуде актёры живут? Вот он в простое год, два, три, посуду в барах моет, мусор подметает — а сам в форме, как пионер. Фортуна подвернулась, он её — цоп. И весь в «Оскарах». Двадцатый век, сама понимаешь, — Фокс. А в той кастрюльке у тебя что? Ммм, а я ещё думал, зайти к тебе или не зайти. Хороший ты человек, Люська, душа у тебя. Я про тебя с Денежкиным вчера весь вечер говорил. Да ты не режь их, не режь, давай так. Он рекламу снимает. Куда деваться. Козий сыр: Фергана ролик заказала. Козу сыграешь? Неправильно реагируешь, Люся. Знаешь, как этот — Ролан Быков сказал? Нет маленьких ролей — есть маленькие актёры. Гурченко козу играла! В «Маме»! Тоже, кстати, Люська. Парик тебе найдём такой же, текстовочку типа: «Ваша мать пришла, козий сыр принесла!» — и фуэте с корзинкой. Фуэте умеешь?
Сытый и добрый Калачов объяснил девушке, как делается фуэте, собственноручно покрутил ладную Люсь-кину фигурку. Расчувствовался. Обводя рельеф, молвил медленно:
— Ты, Люк, своего главного достоинства не знаешь. С тобой так врётся хорошо. Ты моя вдохновительница. Мы с тобой, Люк, огромные бы деньги делали на всяком вранье. Кабы не моя лень...
Люська обожала такие медленные речи сытого Калачова. Она таяла, грациозно стекая в сторону дивана. Снятые брюки Калачов сложил аккуратно.
Потом, после всего уже, он принял душ. Почему-то всегда получалось, что душ — потом. Ну не монтировался душ в середине эротической сцены. Иногда, правда, удавалось сделать его компонентом — тогда под душ становились оба и, как правило, уже не выходили из-под него до изнеможения. —Да, чуть не забыл. У тебя была такая жёлто-корая кофта. -Ну.
— Дай мне её сфотографироваться. На загранпаспорт: в Германию еду.
— Ой да ты что — в Германию?!
— Кофту, кофту.
— Ой да ты что, она такая страшная.
— Ничего, на чёрно-белом она весьма.
Порывшись в хламе, Люська выдала ужасную, осиной
жёлто-коричневой расцветки вязаную кофту. Калачов сунул её в свою торбу и, уходя, стырил на кухне две красных помидорки.
Мысленно покраснел: Рыбка.
Пришел к Валентине.
— Надо же, — приветствовала его Валентина и тотчас ушла на кухню.