Пожилая чета попутчиков льёт в чайные стаканы водку, выпивает её молча и ложится спать. Калачов наблюдает их манипуляции с благоговением перед непостижимостью бытия.
4. Москва
В Москве Калачов не был ровно год. Он шёл по улицам, зорко глядя по сторонам: что нового? Ему почему-то не хотелось выглядеть провинциалом, — для маскировки пришлось разориться на баночку лимонада —образ «беспечного москвича» летом 1995 года: майка, просторные шорты «бермуды» и жестяная баночка лимонада в руке.
По части беспечности, кстати, дело обстояло из рук вон плохо. В каждом «бермудисте», вопреки его стараниям, чувствовалась закрученная пружина. Обратиться с вопросом к нему, конечно, можно было — но только в случае самой крайней необходимости и трижды перекрестившись.
Зато в городе стало больше стекла. Это хороший знак. Стеклянные витрины без ставен, окна без решёток, павильончики сверху донизу из тонированного стекла, стеклянные телефонные будки... И никто ничего не рушит. В чём дело?
Калачов стоял возле телефонной будки и не мог сдвинуться с места. Ум его механически развивал «стеклянную» тему, а сам он (без-умный) смотрел на трубку телефона и никак не мог поверить, что — всё уже, приехал.
Осталось поднять трубку и сказать: «Сейчас приду. Ставь чайник на рельсы». Это же тут, рядом, пешком можно дойти. Рукою подать. Боже, отчего такая слабость? Жара. Бессонная ночь. Голод. Хватило бы чего-нибудь одного.
Да и зачем, собственно, спешить? Мудрый побеждает неохотно. Калачов спустился в метро и поехал в Измайлово к старой доброй тёте Ане.
Кинул вещи, уважил тётушку беседой, поехал по делам.
В Союзе кинематографистов на Васильевской нашёл обаятельнейшую Риту Давидовну. Получил от неё официальное письмо на провоз фильма через границу и массу полезнейших советов на эту тему. Пообедал с ней в кафе Союза с большим удовольствием.
В Союзе писателей на Комсомольском напоролся на охранника в тропическом камуфляже. Занервничал и стал похож на террориста. С трудом обошёл охранника и двинулся по коридорам, дивясь, зачем нужен в городе тропический камуфляж? Только затем, очевидно, чтобы обратить на себя внимание. Парадокс камуфляжа. Писательский дом был населён бандито-коммерсантами. Калачов с трудом добрался до генсека Союза И.Ляпина, передал ему «привет от Н.Н.» и поспешил прочь.
В Содружестве писательских союзов на Поварской, где-то в бельэтаже “дома Ростовых”, нашёл всесоюзную няньку Наташу. Пожаловался ей на жизнь, получил членские билеты земляков и, уходя, забыл их там под фикусом. Когда Калачов вернулся забрать билеты, на его месте сидел такой же косматый, как он, только из Сыктывкара, и жаловался на жизнь. Калачов развеселился. “Дом Ростовых” изнутри был украшен гипсом.
О молоке с булкой Калачов начал мечтать ещё на Комсомольском проспекте: молоко, булка, о! По наводке няньки Наташи он отыскал в глубине квартала тихий продуктовый магазинчик с приемлемыми ценами — купил пакет молока и булку. Молоко прохладное, булка мягкая-мягкая и сытная-сытная — родная. И не надо мне ваших хот-догов и биг-маков, — жмурился, жуясь, Калачов, — они удовлетворяют тщеславие и любопытство и лишь в третью очередь — голод. Да. И тощую вашу пиццу уберите с дороги, и все эти бананы, киви, манго — всё это несерьёзно. Молоко с булкой — вот правда о вкусной и здоровой пище. Молоко с булкой — вот проверенное средство от всякого беспокойства. Что бы тебя ни тревожило, друг, — жара, холод, зубная боль в сердце, бледная немочь или, напротив, зверский творческий зуд —попей молочка из пакета, парень, потереби батон — и жизнь твоя станет легка и весела. И беспечна — вот чего и м не узнать никогда, не купить ни за какие баксы — твою минуту беспечности, привилегию нищего. Ты сыт, на твоих губах молоко, во взоре блаженство, чешуя забот облетает с твоего тела и уносится прочь тёплым понятливым ветерком. Ты снова юн, мой друг, ты юн и мудр одновременно — и этого богатства у тебя не отнять, оно всегда с тобой. Заберите всё, дураки, — главное останется при нас.
Солнышко блестело.
Шиповник цвёл и пах. Летали пчёлы.
Сонный московский дворик — всё тот же, что и двадцать, и тридцать лет назад, плюс свежая «ракушка» — автомобильная куколка.
Окна. За окнами — быт.
У ног лежит синяя торбочка, в ней — миллионы. И нисколько не жаль, что деньги чужие и потратить их нельзя. Нисколько не жаль, ей-богу, — Калачов прислушался к себе, проверил — нет, не жаль.
А что нам миллионы.
Калачову нравилось думать, что он умеет сам назначать себе режим существования: режим экономии, средней обывательский режим или режим разнузданного государства. Но вот ближе к вечеру он встретил на улице своего старого приятеля художника Костю Дра-гина и как-то неожиданно для себя оказался в престижном клубе «Мираж» за бокалом превосходного ирландского пива. Это хорошо, сразу сказал себе Калачов, это импровизация.
Но чужие деньги, между прочим, не тронул.
Сидели, болтали с Костей в струях кондиционированного воздуха. Потом встали, пошли в ЦДЛ на презентацию превосходного ирландского Джойса.
Там актриса Ж. читала рассказ Джойса о первой любви. Тотчас следом за ней актёр Б. вынимал из штанов свой пенис и заклинал его (пенис, пенис) именами великих ирландцев.
Калачов с любопытством вертел головой. Публика злобно, но неуверенно возражала. Взял слово мэтр — переводчик Джойса С.С.Хоружий. Он поднял с пола брошенный актёром Б. микрофон и мягко объяснил собравшимся, что такое Джойс и при чём тут пенис. Публика зааплодировала.
Москвичи живут нескучно, подытожил Калачов, покидая с Костей Драгиным Центральный Дом литератора.
Ночью спал плохо. Предстояли сразу два важных события: оформление визы в Германию и встреча с Катюшей. Они предстояли так мощно, что подавляли собой все предыдущие. Так надвигающаяся волна словно подтягивает под себя край берега, и мелкие камешки с шелестом бегут ей навстречу: ццл, союз, наташа, рита, джойс
— разноцветная мелочь перед вздыбленным валом.
5. Костя
Но вот ударил вал — и нет его, вала, где он? А камешки на месте. И всё это так странно...
Уже вечером, растерзанный, без визы, вывалился Калачов из германского посольства и, дрожа всем телом от негодования, кинулся к Драгину — чтобы поведать, а тот чтобы содрогнулся и исторг. Но ничего подобного не произошло.
Едва увидев Костю, Калачов предпочел успокоиться самостоятельно. Почему-то ему вдруг стало ясно, что Костю Драгина своим рассказом о злоключениях в посольстве он не удивит. Да и никого, пожалуй.
Они вышли купить чего-нибудь к чаю.
— «Штройзель», — прочитал Калачов на ценнике. — Что-то немецкое. Хочу «штройзель».
— Или еврейское, — предположил Драгин. — Да, кстати, ты в Германию-то едешь?
— Еду, — отвёл глаза Калачов.
— Визу уже дали?
— Нет ещё. Послезавтра.
— А-а.
— Сегодня целый день там бился, как регбист.
— Ну а ты как хотел.
И всё. И весь разговор.
Однако после него Калачов совершенно успокоился и даже повеселел. А чего? Всё нормально. Одной волной меньше.
Вернулись в мастерскую Пили чай со «штройзелем», перекладывали новые «картинки» Драгина.
— Ты непредсказуем, — вздыхал Калачов, разглядывая работы Драгина. — А я... Я расчётлив, удручающе расчётлив.
— Ты прозаик.
— Сам ты прозаик, — вдруг обиделся Калачов.
Драгин озадаченно поглядел на него:
— Ну извини. — И помолчав: — А ты кто тогда?
Калачов начал злиться:
— Кто, кто. А сам ты кто?
— Я — график!
— А-а.
— Ну?
— Ну я понял: ты — график.
— А ты кто?
— Слушай, график, ты мою книгу оформлял?
— Вот я и говорю: прозаик.
— Нет, ты в неё заглядывал? Про что в ней написано?
— Дак ить...
— Дак —чо? Я не прозой занят, Костя. Проза для меня
— это... отвертка. Инструмент. Один из инструментов.
Пауза.
— Ээ, батенька, — насмешливо протянул Драгин. — С этой хохмой вы у нас в Одессе долго не протянете.
— Ну и не надо.
— Здесь всё должно быть чётко. И без интеллигентских колыханий. Я — график, ты — прозаик. А кто мешает, тому— в бубен. И сам не подставляйся. Но — привыкни к мысли — здесь, как не вертись, а пять раз на дню тебя обязательно поимеют. Это — минимум, без него ты спать не ляжешь. А будешь подставляться — тебя будут трахать непрерывно. Это Москва.
Помолчали.
— Кость, — медленно проговорил Калачов. — А зачем тебе это? Ну — такая Москва? Ты же не извращенец.
— Начина-ается. Это вот эти ковыряния интеллигентские и есть извращение. А здесь —жизнь. Реальная, без выдумок. Я вспомнил, про что твоя книжка. Так вот: всё, что ты там пишешь, — это твой сон. К жизни он не имеет никакого отношения. Сон! Ты спишь!
— Ты как Кашпировский, едрёна мать.
Костя мгновенно остыл. Плюхнулся на кровать, закинул руки. Кровать у Кости была квадратная, важная, гостеприимная. В изголовье —шнурок выключателя. Напротив — музыкальный центр, телик. По стенам: гипсовое ухо, крест из веточек, нунчаки, мишень с дротиками, «картинки», гениальные совершенно кусочки ч е г о - т о. За ухом — фото: Драгин с женой и сыном, все трое голышом — дети цветов. На стеллаже — альбомы, кассеты. Бронзовая ступка. Заячья лапа. Пресс-папье.
— Да я и сам думал уехать отсюда, — неожиданно нарушил молчание Драгин. — Но куда? Назад — скучно.
— Ты в Америку хотел, — напомнил Калачов.
— Да нет никакой Америки. — Драгин рывком поднялся, сел. Покрутил чашку. — Всё это сказки для охламонов. Налить ещё чаю?
6. Рика
Ну и ладно, сон —так сон.
Калачов в своём любимом сне шагал по своей любимой Москве. Лет ему в эту минуту было — где-то от пятнадцати до двадцати. И Москва была — та, прежняя, простая, без буржуазных замашек, взволнованная присутствием где-то совсем рядом некоей Генеральной сверх-личности. Неважно какой. Ею мог быть царь или генсек, ею могло быть чьё-то частное божество с косичками. В Москве хочется любить. Москва — культовый город, она создана для обожания, — и горе, если обожать становится некого. Ад — это невозможность любить. В Москве в ту пору был ад.