Деды и прадеды — страница 3 из 60

Начало этому невероятному увлечению было положено при совершенно случайных обстоятельствах. Старая бабка Христина, что потеряла сыновей на Японской, осталась без кормильцев. Раньше род их был обилен на умелых плотников и столяров, поэтому и дом Дзидечаков был большой, просторный, панам на зависть. Скорая война, дальние моря и лихие времена забрали у Христины и мужа, и сыновей, вот и осталась она одна в родовом доме, при большом хозяйстве, доживать свой старушечий век. Но не зря про Дзидечаков говорили, что их всех осы перекусали в одно место, ну, понятно, в какое. Одним словом, поседев набело за полгода, погоревав и покручинившись, в один прекрасный день взяла старая Христина в руки топор, заперлась в громадном доме, да и стала крушить. Перепуганные соседи посылали было за батюшкой, кто-то уж хотел из самого Топорова привести ксёндза, да только не рискнули попасть под топор – все знали крутой нрав Христины.

Три дня доносился грохот из дома. Тенью, по ночам, выносила хозяйка щепу, обрубки брёвен и досок за сарай. Наконец, на утро четвёртого дня, все стихло. Измученные любопытством соседушки по очереди, как бы невзначай, ринулись кто с чем – кто кувшин попросить, кто соли или луковицу какую одолжить, кто просто напомнить о себе – лишь бы удостовериться первыми в полном сумасшествии Христины.

Однако, напротив, их ожидало удивительное. В доме было чисто прибрано. Все внутренние стены исчезли, осталась только маленькая спаленка, в которую Христина никого не приглашала. У большой, заново выбеленной печи стоял здоровенный, сновья сколоченный стол, укрытый богатым ковром, а на столе красовался невероятных размеров граммофон, нагло выпирая разрисованным жерлом. Весь громадный дом представлял собой обширную залу с ровным земляным полом. Под потолком висели три «пятилинейки», которые должны были освещать залу.

Сама хозяйка быстро посокращала время непрошеных визитов, указывая соседушкам весьма короткую дорогу, но, когда последняя, самая незлобивая и близкая родственница, стоя уже на пороге, не выдержала и возопила: «Да что же это ты, старая, учудила? Что же тут такое всё будет теперь, как в пустыне?», то Христина спокойно и властно ей на это ответила: «Танцы!»

Как вспышка пороха, эта новость всколыхнула Торжевку.

Народ изумился.

Стародавние Христинины поклонники, те, что уже согнулись под тяжестью времени, да сединами и лысинами своими уже освещали дорогу в горний мир, те вспомнили, что давным-давно не было плясуньи лучше, чем Христина, что не было драк на селе горячее, чем из-за сероокой Христины, вспомнили, да и рассказали на посиделках у церкви. А молодые парни да девчата слушали да примечали. За неделю или за месяц, точно никто уже и не помнил, но стала молодежь приходить в Христинину хату да и танцевать по вечерам.

Но и вправду, что же ей оставалось делать? Решила Христина не сходить с ума, перебирая фотографии сыновей, а позвать молодёжь, решила радостями юности закрыть свое старческое горе.

Хата была просторной, воздуха хватало, музыка была громкой, граммофон сиял, хозяйка не гоняла случайно затаившиеся в углах целующиеся парочки, а иногда сама учила «своих детей» плясать.

Через год танцевальная горячка охватила всю Торжевку, потом Дарьевку Зозулиху Липовку и другие безымянные хутора, величавшиеся по фамилиям хозяев. В Торжевке стараниями предприимчивых конкуренток появились ещё две «танцевальные» хаты.

Но Христинина хата была наилучшей, наипросторнейшей, наимузыкальнейшей ещё и потому, что никто так придирчиво не отбирал репертуар, как она. Никто так не гонял музыкантов до седьмого пота, никто так щедро не платил им, как Христина. Поэтому танцоры, лучшие из лучших, самые-самые красавицы и красавцы, удалые и не очень, все стремились к Христине.

Удовольствие это было не самым дешёвым. А вы что подумали? Что Христина выжила из ума? Нет, она вела свое дело спокойно, рассудительно и со всей страстью кипучей натуры. Но это всего лишь необходимое отступление. Пора перейти к самому действию.

* * *

Всё случилось в субботний вечер.

В ярко освещенной хате Христины, на столе у печи стоял громадный, лаком раскрашенный граммофон, который включался по особому соизволению хозяйки. Рядом, под белой специальной накидкой, лежали пластинки. На столе выпирала пузатыми боками четырёхведёрная кадушка ароматнейшей медовухи, которой парубки угощали друг друга. Сами же кавалеры обязаны были платить и за медовуху, и за оркестр, и за конфеты для своих девушек.

Да, немножко скажу о конфетах…

Конфеты из города были утончённым лакомством, важнейшим ключиком местного этикета. Кавалеры, желая показать свою образованность, воспитанность и особенный шик, по очереди выступали вперёд, спокойно и с достоинством клали на медный поднос обычно имевшиеся в наличии две копейки и брали ровно две конфетки. Конфетки были ключом и к знакомству, и к началу разговора. Можно было обсудить картинку можно было просто предложить сладенькое; девушки же конфетки принимали – кто небрежно, кто с лёгкой улыбкой, а кто и с пунцовым румянцем во все щёки.

Далее, по уже отточенному порядку, согласовывалось личное расписание и очереди, и наконец, новая пара срывалась в водоворот танца, который уже бурлил в зале.

Итак, в разгар вечера вновь открылись двери, дохнули на улицу клубом пара, и в хату вошли новые гости.

Танцующие беззвучно ахнули, но не сбились с танца, только глазами показывали друг другу на прибывшую парочку. У дверей, теребя богатый павловский «в розы», с шёлковыми кистями мамин платок, стояла бледная Тонечка Завальская. А рядом, подбоченившись, особенно победным вывертом широко расставив кривоватые ноги, красовался Иван.

Он наслаждался.

Его лоснившаяся физиономия так и сияла торжеством. Он! Он, Иван Дзяшковский, привел на танцы Тоньку Завальскую! Свою невесту!! Й-э-эх, как же ему было сладко… Слаще мёду, слаще самых запретных сладостей, что вроде бы даже ему были знакомы, слаще отцовых рублей была эта минута, да что там говорить! Этот день, этот час, эта радость упоения славой и превосходством над прочими – музыкой пела для него.

Мало-помалу танцующие парочки всё-таки понаступали друг другу на ноги, сбились и остановились, тройста музыка тоже притихла. Все смотрели. А Иван, постояв минутку в зудящей тишине, медленно переваливаясь, подошёл к подносу, положил пятачок, черпачком налил себе стаканчик медовухи и неторопливо выпил. Потом, хитро прищурившись на собрание, достал из кармана ещё пятак и взял аж пять конфеток! Оглядев всех, он снова подкатился к Тонечке и сунул ей конфеты в дрожащую руку.

– На, Тонька. На, ешь конфету. Только гляди, – еле слышно прогундосил он, – ешь при мне, чтоб я видел, что ты сама ешь, Тонька, чтоб никуда не унесла!

И Иван, вполне довольный собой, отвёл бледную девушку к свободной лавке.

Старая Христина, наблюдавшая за этой сценой, только тихонько покачала головой. Сгорбленная, высохшая, вся из себя маленькая, она внешностью своей чем-то была схожа с Тоней, возможно именно этой какой-то очень уж непонятной хрупкостью и силой, только, конечно, было понятно, что силы физической было мало в её теле. Но глаза… Сложно было описать Христинины глаза в ту минуту. Они жгли серо-голубым огнем. Но спрятала хозяйка тот огонь, идя к своему граммофону.

Она покопалась в пластинках, поставила какую-то с пёстрой этикеткой, покрутила ручку и ловко опустила иглу. Послышалось знакомое шуршание, потом сначала тихо, неузнаваемо, потом, всё более и более опьяняя, поплыла музыка – не задорный трепак, которым щедро угощали публику музыканты тройстой музыки, – томный, жгучий, головокружительный мотив позвал в дальние страны, заговорил панским языком, зашуршал шёлком, зашумел волнами и начал грезить о несбыточном.

Вдруг из противоположного угла, где скромно сидели пришлые дарьевские хлопцы, в центр выступил какой-то мужчина постарше, лет тридцати. Многие красавицы напряглись, ибо ранее он скучал и прятался за своими младшими братьями. Чужак был стройный, подтянутый брюнет, в военной форме, которая удивительно шла ему. Тонкие, щегольские усики подчёркивали правильность черт смуглого лица, пушистые ресницы оттеняли карие глаза, которые уже давно горели тщательно скрываемым восторгом. Даже седая прядь, серебрившая его чуб, казалась очень уж к месту.

Упруго, по-кошачьи ступая в такт музыке, он подошёл к тому же подносу. Раздался нежный звон – на поднос один за другим падали… червонцы! Он повернулся, махнул рукой, приглашая всех:

– Гуляйте, хлопцы и девчата!

А сам, так же плавно двигаясь, ни секунды не мешкая, подошёл к Тоне, небрежно, взяв двумя пальцами за плечо, отодвинул остолбеневшего Ивана, и сам, почтительно поклонившись, протянул руку Тонечке, приглашая.

– Прекрасная пани!

И эта шестнадцатилетняя девочка, душа которой только что умирала от унижения, эта кралечка только тихо затрепетала и, забыв про всё, вышла в центр залы. Шаг, другой. Поклон. Ответный поклон. И они, потихоньку узнавая друг друга, медленно, но не робея, потом всё более и более доверяя, закружились в вальсе. Они смотрели друг на друга не отрываясь, и их карие глаза вбирали весь свет ярких керосиновых ламп, не замечая ни бычьего сопения Ивана, ни ревнивого шипенья торжевских первых красавиц, ни всеобщего молчания хлопцев. Тонечка и незнакомец, влекомые волнами музыки, утонули в глазах друг друга, улыбка скользила по их губам; чувствуя гибкость и силу тела партнера, единство, неуловимое единство ритма, природное умение находить нужные движения, – они танцевали, не замечая, что танцуют-то только они одни.

Христина, увидев невероятность момента, беззвучно-бешено перебирала пластинки, и сдерживаемая, победительная улыбка кривила её сизые губы. Белые пряди выбились из-под платка, она позабыла возраст, недуги, немощи свои и ставила, ставила, ставила все новые, свои заветные, ранее неслыханные в Торжевке вальсы и танго.

* * *

Вечер предвещал грандиозную драку.