Деды и прадеды — страница 59 из 60

Я перешёл дорогу, оставляя рифлёные отпечатки кед на мягком, как тесто, асфальте, и стал голосовать. Редкие машины проезжали мимо, прилипая колёсами к дороге. Водители, разомлевшие на жаре, открывали все окна, выставляли руки из открытых окон. Некоторые останавливались у колонки, набирали воду в пластиковые бутылки. Многие, как и я, подставляли голову под струю, потом отсапывались, смеялись. Спрашивали меня, куда подбросить, но в Торжевку никто не ехал. Да и я сам понимал, что это бесперспективное занятие – ловить у биостанции попутку на Торжевку. Лучше пройти весь Топоров, на другую сторону, дойти или доехать до второй автостанции, что у моста через Толоку. Там-то как раз легче найти попутку. Но я себе положил ещё пару минут – не хотелось никуда торопиться, хотелось ещё раз почувствовать, как можно раствориться в этом душистом мареве полностью, без остатка.

Рядом лихо визгнул тормозами «москвич»-каблучок. Из открытых окон грохотали «депеши». Я наклонился, заглянул в кабину.

Девчонка. Худая, зеленоглазая, весёлая. Красивая. Очень красивая.

– Привет, – сказала она, улыбаясь.

И зубы белые-белые.

– Привет, – я улыбнулся, изо всех сил стараясь не пялиться на её груди, чуть прикрытые расстёгнутой напрочь рубашкой.

– Куда едешь, молодой-красивый?

– В Торжевку.

– Куда?! Туда не поеду. Могу подбросить до трассы.

– Отлично. До перекрёстка? Давай.

Я уселся в раскалённое кресло, брякнул дверцей. Девчонка газанула, что-то крикнула обалдевшим от жары мужикам, которые пялились на неё во все глаза, свистнула по-мальчишечьи, без пальцев, и «москвичонок» зайцем прыгнул вперед.

– Ты откуда?

– Из Москвы.

– О… – она помолчала. – А здесь что забыл?

– Я тут родился. Здесь всё – моя родина. А ты?

– Что – я?

– Ты – топоровская?

– Да нет. Нет. Родители приехали, привезли. Как реактор взорвался, так и эвакуировали всех. Отец – ликвидатор. Болеет. Мать тоже. Но ей форму не дают. Тогда всем давать надо было бы. Но она тоже болеет.

– А. Ясно. Я здесь был. В восемьдесят шестом. Когда второй раз взорвался.

– Да? А что тебе надо было здесь?

– А-а-а, женихался.

– Смешной.

– Ну да, конечно. Все отсюда когти рвали, а я сюда рвался. Любовь.

– Легко влюбляешься? – она держала руль одним мизинцем.

«Каблучок» шёл не меньше ста тридцати. Я держался за ручку дверцы и незаметно трусил.

– Да. Наверное, легко.

– Наверное или легко? – засмеялась она.

– Ну…

– Да ладно, чего ты? Я ж шучу. Сегодня день такой… Какой-то весёлый день, – она смотрела перед собой, барабанила пальцами по рычагу переключения в такт ударам «депешей». – У тебя бывают такие дни, когда просто… Ну, вот так, просто – хорошо-хорошо. Понимаешь? Легко, хорошо, люди хорошие.

– Когда жить хочется?

– Во-во! Точно!

Я посмотрел на неё. Она растворилась в ритме, в скорости, она смотрела вперёд, изредка посматривая на меня. Наконец она не стерпела.

– Что смотришь? Нравлюсь?

– Ты – хороший человек.

– Вот чудной! – она засмеялась так, что вынуждена была слёзы утирать. Потом нахмурилась слегка и замолчала, делая вид, что поглядывает в зеркала.

Загрохотал «Персональный Иисус».

– Мне нравится их клип. Видел? На MTV.

– Да, конечно. Ковбои в борделе у девушек-латинос.

– Ага, – она выплюнула резинку в окно.

– А ты что делаешь?

– Я свою фирму недавно открыла. Вся фирма – это я одна. И швец, и жнец, и на дуде игрец, ага. В Одессу мотаюсь, товар привожу. Как-то же жить надо. А жить-то хорошо хочется. А ты? Ты чем занимаешься?

– Я? Наземку инженерю для космодромов.

– Космос? Круто!

– Не-а. Сейчас он нафиг никому не нужен. Как-то всё тухло стало. Я думаю, уходить буду.

– Жалко, наверное? Много ведь учился?

– Да, жалко. Конечно, жалко. Знаешь, не той учёбы жалко. Работа клёвая, интересная. Как первая любовь. Люди интересные. Да видишь, вот как повернулось.

– Ну да, повернулось… Я тоже не думала, что вот так вот будет – что баранку крутить буду, что ездить буду, что товар, да всё сама, да всё сама…

Мы снова замолчали, стараясь не подглядывать друг за другом слишком открыто. Где-то явно рождались дураки. Так говорила моя бабушка, когда за общим столом или в компании повисала неуклюжая тишина. Если бабушка была права, то дураки должны были высыпаться из «каблучка», как гречка сыпалась из сумки принцессы. Или горох сыпался? Я не помнил ту сказку. Но точно помнил, что по рассыпавшемуся зерну можно было разыскать принцессу.

«Каблучок» вылетел на эстакаду, пружинясь и шумя мотором, потому что прекрасная наездница пришпорила тачку так, словно собиралась взлететь. Последний вираж развязки – и она остановилась на широкой ленте шоссе на Киев. Я взял свою сумку и вылез.

– Спасибо.

– Не за что. Тебя как зовут-то, попутчик?

– Григорий. Григорий Филиппов.

Ее взгляд стал каким-то тёмным. Мы долго-долго смотрели друг на друга.

Потом я опустил глаза.

Она прищурилась.

– Ладно, Гриша… Гриша Филиппов. Пока.

Взвизгнуло сцепление. Она рванула «каблучок».

Я стоял столбом, я чувствовал, что мои нервы и кишки стали натягиваться, будто привязанные к заднему бамперу её машины. Я бросил сумку в сторону и рванул за ней так, как давно не бегал. Я нёсся, пытаясь догнать сердце.

Впереди раздался крик тормозов, машина вильнула, пошла юзом по пыльной обочине, поднялся столб пыли. Я пробежал ещё метров пятьдесят и повис на дверце, хватая ртом раскалённую пыль.

Она посмотрела на меня снова. Карие с зелёным глаза блестели.

– Ты дурак, Гриша Филиппов.

Она газанула снова, колёса швырнули в меня несколько пригоршней пыли. И она уехала.

– Я знаю, – сказал я вслед уезжавшей принцессе. – Я знаю.

Я был последней горошиной.

Последним дураком.

Медленно я вернулся в тень эстакады, загребая кедами серую пыль.

– Так бывает, – бубнил я себе под нос. – Так бывает.

Я взял сумку, дождался, пока мимо проревут на два тона громадные грузовики, наглядно демонстрируя допплеровский эффект, перешёл трассу и стал голосовать.

Где-то через четверть часа я уже ехал в горячей кабине молоковоза. Молоковоз пах молоком, коровьим навозом, а весёлый дядька хвастался мне гудком, который гудел натуральной коровой.

– Во! Гляди! Во! – он радовался, как ребёнок, что может показать недавнюю покупку случайному попутчику. – Вот. В воскресенье купил, пацаны привезли. Говорят, из Сингапура.

– Не китайский? – я вежливо поддержал разговор.

– Не, ты что, какой китайский. Никакой не китайский. Из Сингапура, говорю. В Китае так не делают, барахло одно, привинтишь, хоть чем приклей, оно всё равно развалится.

– Ага, – глубокомысленно добавил я свои пять копеек в нашу беседу.

Он подпрыгивал на сиденье, его живот колыхался, он что-то громко рассказывал, радуясь, как радуются в дороге всякому незнакомцу, которому можно рассказать всё, не боясь, зная, что незнакомец уйдет по дороге, никогда не вернётся, никогда не принесёт эхо слов.

Случайные попутчики всегда более искренни.

Мужик рассказывал об операции «по женскому», которую сделали в Киеве его жене, надорвавшейся по весне на ферме, когда она перетаскивала на себе фляги с молоком по вязкой грязи. Как бил он морду завхозу фермы за такие дела, как его ментовка тягала. Рассказывал про сыновей, удиравших из школы и из дому на рыбалку, мы говорили о том, что в Толоке с рыбой стало хуже – после того, как реку перегородили невиданной плотиной в честь никому не нужной мелиорации.

К обоюдному удовольствию, обнаружив, что нас объединяет рыбальская страсть, мы заплели разговор в такие узлы и сети, что не заметили, как добрались до поворота на Торжевку. Машина стояла на обочине, выдыхала жар, а мы ещё минут пять говорили о преимуществах донок и как лучше забрасывать «резинку» – на пиявку или на вертлявок. Ну, на миножек, вертлявками их по-местному называли.

Он раздавил мне руку рукопожатием, я попрощался и пошёл по проселку, кратчайшей дорогой к торжевскому кладбищу. Такой уж у меня был день. Кладбищенский. День мёртвых. И какой-то очень человечный. Так бывает. Когда Господь несёт странствующих, как в люлечке. Так бывает…

* * *

В Торжевке после расчистки могил принято выбрасывать мусор прямо через ограду. А потом, когда работа выполнена, относить его к большим кучам, которые находились напротив входа в новую часть кладбища.

Думаю, что в тот день немало случайных прохожих несколько напряглись и понервничали, когда из самых непроходимых зарослей старого кладбища доносились до них хруст, треск и топот – это я крушил пересохшие ветви побегов, вырывал корни вокруг ограды на могиле прабабушки и прадедушки, носил целыми снопами высокий, пересохший бурьян, ругался, зализывая царапины от острых шипов акаций и чертополоха. Вполне допускаю, что им было жутковато. А я тогда не замечал ничего потому, что вошёл в такой особый ритм работы, когда с кожи течет горько-солёный, «конский» пот, но все жилки тела дрожат и просят работы. Я настолько впал в раж, что работал без перерыва, не разгибаясь, наверное, часа четыре. За это время мне удалось разгрести поляну где-то квадратов в пятьдесят, пробить звериную тропу сквозь заросли, по которой я таскал весь этот хлам к ограде, выше которой уже высилась угрожающая гора хвороста и сорванного бурьяна. Мне приходилось отступать в сторону, набрасывать такую же кучу правее и левее, пока за оградой не образовался целый вал сухой травы, корней и веток.

Термоядерный шар наверху тоже истратил свой азарт и добродушно пыхтел в предвечернем небе кремового оттенка. Заря обещала быть длинной. Ветер начал стихать. Началась самая неприятная часть любой работы – когда надо доделывать и убирать за собой. Я несколько раз побегал с охапками мусора от своей кучи до кладбищенской мусорки, но быстро понял, что больше растрясу сухой травы по дороге, чем работу сделаю. Тогда я пошёл к углу кладбища, к зарослям бурьяна, который всегда был, есть и будет, нарвал несколько пучков высокой травы, которая доходила мне до плеча, и стал вязать перевёсла. Не знаю, как это называется по-русски, ну, перевесло – это жгут такой, которым сноп перевязывают. Когда-то в детстве я расстраивался, когда мои снопики, с меня ростом, скособоченные и худенькие, кисло смотрелись рядом с мерными, пышными снопами, связанными бабушкой Тасей…